упускал случай заронить добрые семена в молодые души. Но это делалось в ожидании более широких задач, это был подготовительный период, 'пролог' его общественной деятельности. В каком настроении был он, находясь в Саратове, видно из следующих слов, записанных им в своем дневнике, 7 марта 1853 года, после представления 'Вильгельма Телля': 'Я был решительно взволнован В. Теллем, даже плакал' [118]. Эти слова могут, пожалуй, даже произвести преувеличенное впечатление на читателя, внушив ему ту мысль, что Чернышевский был безусловным сторонником революционного способа действий. Чтобы предупредить подобную ошибку, мы опять обратимся к 'Дневнику Левицкого' и приведем из него место, непосредственно следующее за только что приведенным. Напоминаем читателю, что Левицкий передает мысль Волгина.
'Верно ли это? (т. е. верно ли то, что будущая европейская буря захватит Петербург и Москву. Г.
В романе 'Пролог' Чернышевский изображает свое настроение, каким оно было в середине 50-х годов. Далее, мы покажем, что впоследствии взгляд его на 'толчки' и 'скачки' очень значительно изменился. Но у нас нет никаких оснований думать, что в эпоху своего студенчества и в первые годы по окончании университетского курса, он смотрел на 'толчки' и 'скачки' иначе, чем во время первого своего сближения с Добролюбовым. Поэтому мы и полагаем, что молодой Чернышевский далеко не был принципиальным сторонником революции.
Чтобы покончить с периодом пребывания нашего автора в Саратове, отметим, на основании его собственного дневника, две, очень достойные внимания, черты его характера.
Наши 'реаки' обыкновенно представляли его себе 'вожаком нигилистов', а 'нигилисты' являли собою в их глазах не что иное, как
Дневник дает несколько иное понятие о 'вожаке нигилистов'. Намереваясь жениться на О. С. Васильевой, Чернышевский писал о своих родителях: 'Они не судьи в этом деле, потому что у них понятия о семейной жизни, о качествах, нужных для жены, об отношениях мужа к жене, о хозяйстве, образе жизни, решительно не те, как у меня. Я человек решительно другого мира, чем они, и как странно было бы слушаться их относительно, напр., политики и религии, так странно было бы спрашивать их совета о женитьбе. Это вообще. В частности — они решительно не знают моего характера и того, какая жена нужна мне. В этом деле никто, кроме меня самого, не может быть судьею, потому что никто не может войти в мой характер и в мои понятия, кроме меня самого' [120]. Против этого трудно теперь что-нибудь возразить, и кажется, что 24-летний Чернышевский мог бы со спокойной совестью жениться по своему собственному усмотрению. Однако совесть его была очень неспокойна, и он не переставал мучиться сомнениями насчет того, как поступить ему, если родители не согласятся на его брак. 'Я создан для повиновения, для послушания, — писал он, — но это послушание должно быть свободно. А вы слишком деспотически смотрите на меня, как на ребенка. 'Ты и в 70 лет будешь моим сыном и тогда ты будешь меня слушаться, как я до 50 лет слушалась маменьки'. Кто же виноват, что ваши… [121] так велики, что я должен сказать: в пустяках, в том, что все равно, — а раньше этими пустяками были важные вещи, — я был послушным ребенком. Но в этом деле не могу, не вправе, потому что это дело серьезное. Нет-с, тут я уж не тот сын, которого вы держали так: 'Милая маменька, позвольте мне съездить к Ник. Ив.' — 'Хорошо, ступай!' — 'Милая маменька, позвольте мне съездить к Анне Ник.'. — 'Не смей ездить, это гадкая женщина'. Нет, в этом деле я не намерен спрашиваться, и если вы хотите приказывать, с сожалением должен сказать вам, что напрасно вы будете приказывать' [122].
Но так как Чернышевский опасался, что приказывать все-таки 'станут, то он, на всякий случай, принял такое решение: 'Если станете упрямиться, — извольте, спорить не стану, я убью себя. Посмотрим, что тогда будет. И если будет необходимость, я исполню свою угрозу, потому что лучше умереть, чем жить бесчестным в собственных глазах, или рассорившись с теми, кого люблю, с теми, которые, наконец, сами любят тебя, только слишком странны со своей претензией на всезнание и безошибочность своих понятий о людях, и о том, что так, а не так должно тут поступить' [123].
Правда, несколькими строками ниже сам Чернышевский замечает, что это опасение препятствий браку со стороны родителей есть не более как 'дикая фантазия', и что, по всей вероятности, дело уладится легко и скоро. Но все-таки чрезвычайно характерно то беспокойство, в которое его приводила мысль о возможности подобных препятствий, а еще более характерно убеждение о нравственной невозможности для него остаться в живых, 'рассорившись' с родителями. Все это так мало похоже на ходячее представление реакционеров о 'нигилистах'!
Не более соответствует ему и та черта характера Чернышевского, которая сквозит вот в этих строках его дневника: 'Кроме этого, я хочу поступить теперь в обладание своей жене и телом, не принадлежав ни одной женщине, кроме нее. Я хочу жениться девственным и телом, как будет девственна моя невеста' [124]. 'Реаки' утверждали, что 'люди 60-х годов' проповедовали половой разврат [125]; многие, даже не из числа 'реаков', искренно полагали, что только 'чистая' мораль графа Толстого начала отчасти поправлять нравственный вред, причиненный таким разнузданием. Мы видим, насколько это справедливо.
Вскоре после женитьбы Чернышевский переехал в Петербург, где он в течение первого года продолжал свою педагогическую деятельность, занимая во 2-м кадетском корпусе 'должность учителя третьего рода', как выражается о нем одна казенная бумага. Тогда же стали появляться его первые, — известные нам, — печатные произведения. Он писал сначала в 'Отечественных Записках', а потом в 'Современнике'. Начиная с 1855 г. и вплоть до своего ареста Чернышевский работал почти исключительно в 'Современнике'. Это, можно сказать, общее правило, из которого мы знаем два исключения: в 1858 г. появилась в 'Атенее' (№ 3) его критическая статья: 'Русский человек на rendez-vous', и в том же году он состоял некоторое время редактором военного сборника. В течение первого года своего пребывания в Петербурге он работал над своей магистерской диссертацией: 'Эстетические отношения искусства к действительности'. Рассмотрение этой диссертации университетским начальством затянулось, по словам издателя Полного собрания сочинений Н. Г. Чернышевского, до 1855 г. и, насколько мы знаем, кончилось неблагоприятно для молодого ученого: обнаружившееся в его работе направление мысли не понравилось университетскому начальству, и он так и не получил магистерского звания. Но зато именно это злоключение с диссертацией и сблизило, как говорят, ее автора с редакцией 'Современника', который скоро попал, по собственным словам Н. Г. Чернышевского, в его полное распоряжение.
О диссертации Н. Г. Чернышевский сообщал своему отцу в письме от 21 сентября 1853 года: 'Диссертацию свою пишу об эстетике. Если она пройдет через университет в настоящем своем виде, то будет оригинальна, между прочим, в том отношении, что в ней не будет ни одной цитаты, а всего только