бремени.
— Тебе известно, что они сотворили в Пизе? — спросил я. — Оставили голые стены, всех увели в рабство. Лучше отсечь себе одну руку, чем погибнуть.
Я окинул взглядом стройные белокаменные башни, гордо высившиеся над розовыми крышами. Если мы не сдадимся, им ни за что не взять Кармону.
Стражники отпустили юношу, он остановился под окнами дворца. Подняв голову, он крикнул: «Смерть тирану!» Никто не двинулся с места. На соборной колокольне принялись звонить колокола: это был погребальный звон.
Катерина повернулась ко мне.
— Один из них убьет тебя! — ожесточенно бросила она.
— Знаю, — уронил я.
Я прижался лбом к стеклу. Они убьют меня. По груди под кольчугой пробежал холодок. Все они носили кольчугу, и ни один не правил дольше пяти лет. Там, наверху, на промерзшем чердаке, лекари, скрывшись от мира среди фильтров и перегонных кубов, месяц за месяцем искали чудодейственное средство, но так ничего и не нашли. Я знал, что им не удастся ничего отыскать. Я был приговорен к смерти.
— Катерина, поклянись, что, если я умру, ты не сдашь город! — потребовал я.
— Нет, — отрезала она, — не поклянусь.
Я шагнул к камину, где дотлевала охапка виноградной лозы. Танкред играл на ковре со своим псом. Я подхватил его на руки; румяный, светловолосый, он походил на мать; совсем еще малыш. Я молча опустил его на пол. Я был один.
— Папа, — сказал Танкред, — боюсь, не заболел ли Кунак. Он такой грустный.
— Бедняга Кунак, — ответил я. — Он уже стар.
— Если Кунак умрет, ты подаришь мне новую собаку?
— В Кармоне не осталось ни единого пса, — со вздохом ответил я.
Под звон погребальных колоколов толпа тронулась с места. В безмолвии и недвижности мужчины смотрели, как мимо проходят их родители, жены и дети. Покорная толпа медленно спускалась к крепостным стенам.
Покуда я здесь, они не дрогнут, подумал я. В сердце закрался холод. Долго ли суждено мне пробыть здесь?
— Сейчас начнется служба, — произнес я.
— А теперь молитесь за них, — сказала Катерина. — Мужчины станут возносить молитвы, а тем временем генуэзцы будут насиловать их жен!
— Я сделал то, что должно! Катерина… — произнес я, шагнув к ней.
— Не прикасайся ко мне. — Голос жены звучал враждебно.
Я подал знак Джакомо и Руджеро:
— Пойдем.
Собор в начале главной улицы переливался всеми красками — красный, белый, зеленый, позолоченный, радостный, как мирное утро. Звонили погребальные колокола, люди в темных одеждах молча брели к церкви; даже их лица были немы; они смотрели на меня без ненависти и надежды. Вывески закрытых лавок раскачивались и скрипели на ветру. Между плит мостовой не осталось ни травинки, крапива у стен домов тоже исчезла. Поднявшись по мраморным ступеням, я оглянулся.
У подножия поросшего кустарником скалистого утеса, на котором стояла Кармона, среди серых олив виднелись красные шатры генуэзцев. Черная колонна вытекала из города, спускалась с холма к лагерю.
— Думаете, генуэзцы их примут? — спросил Джакомо.
— Нет! — отрезал я.
Я отворил двери собора, и бряцание оружия смешалось с заупокойным псалмом, раздававшимся под каменными сводами. Когда Лоренцо Ведзани проходил здесь среди цветов и ярко-красных драпировок, возле него не было телохранителей, он улыбался, не помышляя о смерти, и вот он мертв, задушен. Я преклонил колени. Все они покоились там, под галереей хоров: Франческо Риенци отравлен; Бертран Риенци убит; Пьетро д’Абруцци заколот копьем; здесь лежат Орландо Риенци, Лоренцо Ведзани, Жоффруа Массильи, а еще Гаэтано д’Аньоло, умерший от старости в изгнании… Рядом с ними еще оставалось место. Я склонил голову. Долго ли ему пустовать?
Священник негромко возносил молитву, стоя на коленях перед алтарем, и тихие голоса поднимались вверх, к сводам. Я опустил голову. Год? Месяц? Охрана стояла сзади. Но за ними было пусто: лишь горстка мужчин, трусов и предателей, отделяла меня от пустоты. Удар будет нанесен сзади… Я стиснул голову; мне нельзя было обернуться; люди не должны знать. Miserere nobis… Miserere nobis.[4] Будет звучать тот же монотонный молитвенный речитатив, на этом самом месте будет стоять черный катафалк, украшенный серебряными слезками. Вся эта трехлетняя борьба ни к чему не привела. Стоит мне повернуть голову, они примут меня за труса. Но я не хочу умирать, не успев ничего сделать.
— Господи! — взмолился я. — Сохрани мне жизнь!
Шепот молитв то затихал, то усиливался, как шум прибоя; доходят ли молитвы до Господа? Правда ли, что на небесах мертвые вновь обретают жизнь? У меня не будет больше ни рук, ни голоса, размышлял я. Я увижу, как распахнутся ворота Кармоны, увижу, как генуэзцы сносят наши башни, и ничему не смогу помешать. О-о, надеюсь, что церковники лгут и смерть моя будет окончательной.
Голоса смолкли. Стукнула о плиту пола алебарда, я вышел из церкви; дневной свет ослепил меня. На миг я застыл неподвижно наверху большой лестницы. Ни калек, клянчащих милостыню, ни ребятишек, играющих на ступенях. Шлифованный мрамор искрился на солнце. Внизу на склоне холма никого не было; вокруг красных шатров наблюдалось беспорядочное копошение. Я отвел взгляд. То, что происходило на равнине, и то, что делалось на небесах, меня не касалось. Это женщинам и детям пристало вопрошать: что там происходит? Сколько они еще выдержат? Придет ли весной Карло Малатеста? Пощадит ли нас Господь? Я же ничего не ждал. Я не открыл врата Кармоны и ничего не ждал.
Я медленно побрел вниз, к дворцу. Город был раздавлен тишиной, тяжкой как проклятие. Я думал: сейчас я здесь, и больше меня здесь не будет, меня вообще нигде не будет; нападут сзади, и я даже не пойму, что произошло… Потом я страстно воскликнул: нет, это невозможно! Со мной этого не случится! Повернувшись к Руджеро, я бросил:
— Я на чердак.
Я поднялся по винтовой лестнице, снял с пояса ключ и открыл дверь. Горло перехватило от едкого удушливого запаха. Пол был устлан гниющей травой; от стоящих на плите кастрюль и реторт исходил густой пар. Петруччо склонился над столом, заставленным колбами и бутылями, он помешивал в ступке желтое месиво.
— Где все?
Петруччо поднял голову:
— Они спят.
— В такой час?
Я пинком распахнул неплотно прикрытую дверь и увидел лекарей на лежанках, пристроенных вдоль стен. Одни спали, другие бессмысленно таращились на потолочные балки. Я закрыл дверь.
— Они работают не покладая рук! Просто надрываются, — тихо заметил Петруччо.
Я опустил руку ему на плечо:
— Это противоядие?
— Нет. Это бальзам от обморожения.
Схватив ступку, я в ярости швырнул ее на пол. Во взгляде Петруччо сквозил холод.
— Я пытаюсь сделать что-то полезное, — сказал он.
Нагнувшись, он поднял тяжелую мраморную ступку.
Я направился к плите.
— Уверен, что мы в силах отыскать противоядие, — заговорил я. — У всякого предмета есть свой антипод. Если есть яды, должно быть и противоядие.
— Может, его и отыщут через тысячу лет.