— Помилуйте, князь. Я привык к вашим смелым высказываниям, но тут вы превзошли себя. Как же так?
— Вы же француз. Отчего же вас так удивило мое высказывание? Разве вы, живя в Москве, не стали свидетелем нашей отсталости, а временами даже дикости. Разве вас не ужасают гонения на староверов, все эти карательные походы воевод со сжиганием живых людей только за то, что они крестятся двумя перстами? Варфоломеевская ночь у вас давно позади, как кошмарное воспоминание. Я пытался остановить карающую десницу церкви: выступил в Думе, говорил с патриархом Иоакимом. Они осуждают Никона, но ревностно следуют по протоптанной им дорожке.
— Вы заблуждаетесь, князь, полагая, что у нас воцарилась веротерпимость. Ни у нас, ни в особенности в Польше, не жалуют иноверия.
— Вот-вот! — с жаром подхватил князь. — Поэтому-то я и ратую за свободу совести. — Вы не станете отрицать, что Бог един, несмотря на то, что каждый народ присвоил ему свое имя. Может ли быть несколько создателей у единой натуры? Нет, нет и еще раз нет!
— Вы, князь, повторю — опережаете время. Для тех взглядов, которые вы исповедуете, время еще не Наступило. Да и по правде сказать, вряд ли наступит.
— Наступит, — тряхнул головой князь. Волна азарта подхватила его и понесла. Граф был один из немногих собеседников, с которым он позволил себе быть откровенным. Все, что накопилось в нем за годы, требовало выхода. Он много размышлял над природою человека и общественным устройством, и эти размышления привели его к выводу о несовершенстве того и другого. В разной мере видели это и его знаменитые предшественники, сочинения которых он ревностно штудировал: Платон, Аристотель, Бекон, Декарт… Знание языков расширило его мир. У него были многоязычные собеседники: не только европейцы, но и мыслители с Востока.
Ему только что привезли из Амстердама сочинение голландского еврея Баруха Спинозы под названием «Этика». Князь зачитывался им. Удивительно, как церковь не сожгла этого еретика, хотя и крестившегося и сменившего имя на Бенедикт. Смелость его воззрений поражала и восхищала князя. Душа есть не что иное, как идея тела, утверждал Спиноза. У него Бог — не надмирный дух, а только сущность вещей. Бедняга, он был проклят своими единоверцами, вынужден был бежать из Амстердама и умер сорока пяти лет от чахотки. Его трактат, был, по-видимому, издан бесцензурно, в малом количестве, а потому князю Василию пришлось отвалить за него пять золотых. Но он не жалел об этом, как вообще не жалел тратиться на книги — рукописные и печатные. Истина стоила куда дороже. Ее несли мыслители, такие, как Спиноза и Декарт. «Я мыслю, следовательно, существую», — утверждал Декарт, ревностным последователем которого был Спиноза.
Их труды, напечатанные на классической латыни — языке науки, знания, равно и искусства, — и собирал князь Василий. Он превосходно владел этим языком, поражая своих ученых собеседников, в особенности же греков, приверженцев церковной схоластики. Де Невиль утверждал, что равного князю по учености и просвещенности в Московском государстве не было. Сейчас же он убедился, что и по смелости мысли никто с ним не мог сравниться.
— Вы, князь, — еретик, — выпалил он. — Когда-нибудь вас схватят и в лучшем случае заточат в узилище, а в худшем — отсекут голову.
— Вы, граф, не далеки от истины, — грустно молвил князь. — С уходом царевны Софьи с государственного горизонта паду и я — это неизбежно. Мне стало известно, что царь Петр решительно отвергает меня. А я, в свою очередь, не могу не видеть, что за ним — будущее России. Царь Иван, как вам наверно известно, слаб здоровьем и отправится в лучший из миров вслед за своими братьями. Отстранение царевны от власти — дело совсем недалекого будущего. Так что мне, по-видимому, придется искать прибежища в одном из королевств.
— Бог с вами, князь! — замахал руками де Невиль. — Кто в вашем отечестве может покуситься на его выдающегося сына?
— Я же вам сказал: царь Петр. Стоит ему войти в возраст и стать самодержавным властителем, как он тотчас ввергнет меня в опалу. Вот увидите.
— Этого не может быть никогда, — торжественно произнес граф. — Уверен, что мне не придется стать свидетелем вашей опалы.
— У нас говорят: пожалел волк кобылу — оставил хвост да гриву. А еще говорят: кто у двух господ, тот недолго живет, — с прежней унылостью проговорил князь. — Я попал меж двух жерновов, они меня и перемелют, — помяните мое слово.
— Но это будет жесточайшая несправедливость! — воскликнул де Невиль. — Больше того: величайшая глупость!
— На несправедливости держится человеческий род, — отозвался князь Василий. — Справедлив ли труд землепашца? Его обирает землевладелец, помещик. Тот же, кто ее возделывает, эту землю, у него в рабстве. Одобрил бы это Христос, Мессия, если бы сошел не землю? Нет, конечно. Но попробуйте сказать об этой несправедливости служителям церкви или нашим боярам. Они забьют вас батогами. Я был приближен к великому государю Федору Алексеевичу. Он относился ко мне с полным доверием и обычно принимал и одобрял все мои прожекты. Но вот в один прекрасный день я заговорил о том, что нужно было бы отнять землю сначала у монастырей и передать ее в полное владение крестьянам, крепостным. Государство от этого только выиграло бы: земледелец, трудящийся на себя, приложил бы все рвение, и земля стала бы плодородней. Выслушав меня, царь пришел в ужас: «Меня лишат престола, а тебя жизни», — сказал он мне.
— Да, князь, вы несетесь впереди времени, и этого никто не одобрит. Не поймет и не примет, — заключил граф. На этом они расстались.
На другой день князь Василий отправился к царевне Софье.
Она устроилась в палатах деда — Ильи Даниловича Милославского, которые выстроил для тестя царь Алексей Михайлович меж Троицкой и Комендантской башнями Кремля. К ним он пристроил домовую церковь Похвалы Богородице с крытой галереей-переходом. После кончины тестя и рождения сына Петра царь обратил палаты в Потешный дворец, где пастор Грегори устраивал спектакли своей труппы: развлекал молодую царицу Наталью.
Софья отобрала палаты, повелев соорудить комедийную хоромину вне кремлевских стен, и сама разместилась в них. Князь застал у нее Федора. Шакловитого за бражным столом. Царевна и Федор раскраснелись, оба были навеселе.
Настроение у князя упало. Говорить ли при Федоре о своей поездке в Дубровицы, о разговоре с дядькой царя Петра князем Борисом? Дело, как ему казалось, шло об интересе двоих — царевны и его. Шакловитый, по его разумению, оставался сбоку. В этом котле он мог бы уцелеть, хотя и был ставленником Софьи. Однако, рассудив, что теперь они повязаны одною веревкой, решился.
— Замиряться? Ни за что? — отрезала Софья.
Шакловитый неожиданно поддержал ее:
— Надобно одолеть Нарышкиных силою либо чарами. Я ужо говорил своим: надобно уходить медведицу и за нею медвежонка. Вовремя они не подступились. Ноне и подавно не осмелются. Упустили время, но крест рано ставить. Сила за нами.
— Сила есть — ума не надо, — высказался князь Василий. — Сила против силы — неведомо, чья возьмет. По мне же лучше умом взять, лучше покориться до поры до времени. Надобно все размерить, дабы действовать наверняка… А ныне вы, чаю, с прикидкою.
— Отчего же? — возразил Федор. — Я переговаривался со стрелецкими головами, кои охочи к бунту.
— Много ль таких?
— Есть сотские, пятидесятники и один пятисотский.
— Стремянный полк весь за Петра, — возразил князь. — И солдаты, кои под началом иноземцев, полковника Гордона.
— Все едино — за нами сила, — упрямо твердил Шакловитый.
— Ты, Федор, упрям, а я еще упрямей, — отвечал князь. — Нельзя начинать дела, не уверясь в его успехе. Коли провалишь его — сызнова не начнешь, а костей не соберешь.
Софья молчала. Как всегда в присутствии двух своих галантов, она терялась, не зная, кому из них