Мороз у Бродского - признак и призрак небытия, ввиду которого зима подкупает отсутствием лицемерия. Скупость ее черно-белой гаммы честнее весенней палитры. 'Здесь Родос! Здесь прыгай!' - говорит зима, предлагая нам испытывать жизнь у предела ее исчезновения.

Зимой, когда оголенному морозом, как старостью, миру нечем прикрыться, появляются стихи не 'на злобу дня, а на ужас дня'. Так Бродский говорил о нравившихся ему поэтах. В первую очередь - о носившем зимнее имя Фросте, у которого злободневное - повседневно. Так и должно быть, объясняет Бродский, в подлинной поэзии, где ужасна норма, а не исключение.

Неизбывность ужаса - как монохромность зимы, как монотонность времени, как постоянство старости - не изъян, а свойство мира, которому мы уподобляемся с годами.

Выступая в нобелевском квартете, Бродский сперва по-английски, потом по-русски читал 'Колыбельную Трескового Мыса'. По аналогии с цветаевской 'Поэмой горы' ее можно было бы назвать 'Поэмой угла'. Бродский и написал-то ее на мысе, дальше всего вдающемся в восток, то есть - в углу. Автора сюда привели сужающиеся лучи двух империй и двух полушарий. Сходясь, они образуют тупик:

Местность, где я нахожусь, есть пик

как бы горы. Дальше - воздух, Хронос.

В этой точке исчерпавшее себя пространство встречается со временем, чтобы самому стать мысом - 'человек есть конец самого себя и вдается во Время'.

Старость делает угол все острее - и мыс все дальше вдается туда, где нас нет. В это будущее, запрещая себе, как боги - Орфею, оборачиваться, вглядывался Бродский, читая свою 'Колыбельную' с кафедры нью- йоркского собора Святого Иоанна.

Проводы

'Вкус к метафизике отличает литературу от беллетристики', - написал Бродский в последнем сборнике эссе, большая часть которого посвящена взаимоотношениям одушевленного с неодушевленным, другими словами - человека со смертью. В ней он видел инструмент познания. Поэтому в стихах - и своих, и чужих - его интересовали загробная история и география. Овладевая языком бесконечного, поэзия рассказывает нам не только и даже не столько о вечной жизни, сколько о вечной смерти. Бродский, поэт небытия, видел в нем союзника, жаждущего быть услышанным не меньше, чем мы услышать. Любовь к симметрии, если не нравственное чувство, заставляла Бродского уважать паритет жизни со смертью, совместно составляющих вселенную. За равенством их сил следит гарант космической справедливости - Хронос. Доверие к этому великому синхронизатору оправдала одна случайность, связанная с кончиной самого Бродского.

Дата поминального вечера, состоявшегося в том самом нью-йоркском соборе, где Бродский читал 'Колыбельную Трескового Мыса', была выбрана без умысла - просто до 8 марта собор был занят. Только потом подсчитали, что именно к этой пятнице прошло сорок дней со дня его смерти.

В древних русских синодиках традиционный распорядок поминовения объясняют тем, что на третий день лицо умершего становится неузнаваемым, на девятый - 'разрушается все здание тела, кроме сердца', на сороковой - исчезает и оно. В эти дни полагалось устраивать пиры для усопших. Но чем можно угощать тех, от кого осталась одна душа? Бродский был готов к этому вопросу. В своем 'Памятнике' - 'Литовском ноктюрне' - он писал: '...только звук отделяться способен от тел'.

И действительно, в поминальный вечер собор Святого Иоанна заполняли звуки. Иногда они оказывались музыкой - любимые композиторы Бродского: Пёрселл, Гайдн, Моцарт; чаще - стихами: Оден, Ахматова, Фрост, Цветаева; и всегда - гулким эхом, из-за которого казалось, что в происходящем принимала участие готическая архитектура собора. Привыкший к сгущенной речи молитв, собор умело вторил псалму: 'Не погуби души моей с грешниками и жизни моей с кровожадными'. Высокому стилю псалмопевца не противоречили написанные 'со вкусом к метафизике' стихи Бродского. Их читали, возможно, лучшие в мире поэты. На высокую церковную кафедру взбирались, чтобы прочесть английские переводы Бродского, Нобелевские лауреаты - Чеслав Милош, Дерек Уолкотт, Шеймас Хини. По-русски Бродского читали старые друзья - Евгений Рейн, Владимир Уфлянд, Анатолий Найман, Томас Венцлова, Виктор Голышев, Яков Гордин, Лев Лосев. Профессионалы, они не торопясь ощупывали губами каждый звук. Профессионалами они были еще и потому, что читали Бродского большую часть своей жизни.

После стихов и музыки зажгли розданные студентами Бродского свечи. Их огонь разогнал мрак, но не холод огромного кафедрального собора. Вопреки календарю, в Нью-Йорке было так же холодно, как и за сорок дней до этого. В этом по-зимнему строгом воздухе раздался записанный на пленку голос Бродского:

Меня упрекали во всем, окромя погоды,

и сам я грозил себе часто суровой мздой.

Но скоро, как говорят, я сниму погоны

и стану просто одной звездой.

...

И если за скорость света не ждешь спасибо,

то общего, может, небытия броня

ценит попытки ее превращенья в сито

и за отверстие поблагодарит меня.

Не сердце, а голос последним покидал тело поэта. После стихов в соборе осталась рифмующаяся с ними тишина.

Нью-Йорк, 1996

Source URL: http://magazines.russ.ru/inostran/1997/5/genis.html

* * *

Журнальный зал | Звезда, 1997 N12 | АЛЕКСАНДР ГЕНИС

АЛЕКСАНДР ГЕНИС

БЕСЕДА ДЕСЯТАЯ: ПОЛЕ ЧУДЕС. ВИКТОР ПЕЛЕВИН

Прозаика Виктора Пелевина, чья книга рассказов 'Синий фонарь' удостоилась малой Букеровской премии 93-го года, можно назвать наиболее характерным представителем собственно постсоветской словесности. Несмотря на то, что Пелевин появился на литературной арене всего несколько лет назад, его первую же крупную вещь- повесть 'Омон Ра'- уже успели перевести на немецкий, французский, голландский, японский. А сейчас он выходит и в Америке, причем в одном из самых престижных издательств, в сопровождении хвалебного отзыва, где Пелевина сравнивают с самим Джозефом Хеллером, автором легендарной 'Уловки-22'. Такая лестная параллель оправдана не стилем, а размахом сатирических обобщений. В 'Омон Ра' Пелевин разрушил фундаментальную антитезу тоталитарного общества: 'слабая личность- сильное государство'. Он разжаловал режим из могучей 'империи зла' в жалкого импотента, который силу не проявляет, а симулирует. В посвященной 'героям советского космоса' повести эту симуляцию разоблачают комические детали, вроде пошитого из бушлата скафандра, мотоциклетных очков вместо шлема или 'лунохода' на велосипедном ходу. Однако коммунизм, неспособный преобразовать, как грозился, бытие, еще надеется преобразовать сознание. Об этом важном для поэтики и метафизики Пелевина аспекте в повести говорит комиссар космического городка: 'Пока есть хоть одна душа, где наше дело живет и побеждает, это дело не погибнет. Ибо будет существовать целая вселенная... Достаточно даже одной чистой и честной души, чтобы наша страна вышла на первое место в мире по освоению космоса'.

Чтобы ощутить стратегическую новизну прозы Пелевина, его удобно сравнить с героем предыдущей

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату