Гитлером можно именовать «похабным» пактом…
1 сентября 1939 года пограничные шлагбаумы Польши разлетелись в щепки под натиском танков вермахта – началась оккупация Польши, начинается вторая мировая война.
Берлин под звуки фанфар передавал речь Гитлера в рейхстаге, и тут я услышал, как вибрировал его голос:
– Мою любовь к миру, мою беспредельную терпеливость не надо смешивать с трусостью, я уже начал разговор с Польшею иным языком… Сейчас, – говорил он, чуть ли не плача, – я не желаю ничего иного, как быть первым солдатом германского рейха. Поэтому я снова надел мундир, дорогой для меня и священный, который сниму только после нашей победы…
После чего в Берлине было объявлено о введении продовольственных карточек, населению предлагалось получить ордера «бецугшайнов» на получение промтоваров. Директор варшавского радио свирепо возвещал всему миру о победных атаках польских улан, о героизме юных панов поручиков, которые в ретивом галопе рубили саблями крупповскую броню немецких «панцеров»; скоро – по его словам – Берлин падет перед набегом непревзойденной польской кавалерии. Но в его речь время от времени вторгался испуганный женский голос, призывающий жителей Варшавы укрыться в бомбоубежищах:
– Надходзи, надходзи (приближаются, приближаются)! – выкрикивала она о близости немецких бомбардировщиков.
Когда я приходил на службу, сослуживцы спрашивали:
– Ну, что там немцы в Польше?
– Надходзи, – отвечал я…
23 сентября все было кончено. В 15 часов 05 минут радио Варшавы замолкло – разом оборвалась передача второй части концерта с-moll Рахманинова, а через три дня в Варшаву вошли немцы. Из немецкого посольства для нас, работников Генштаба, военный атташе Кестринг любезно предоставил ради общественного просмотра документальный фильм «Фойертауфен» («Огненное крещение»), чтобы мы своими глазами убедились в несокрушимости вермахта, а заодно помертвели от ужаса, увидев прекрасную Варшаву «городом без крыш», отчего столица поляков напоминала человека без головы…
Меня отыскал жалкий и растерянный пан Масальский:
– Что вы скажете, если я стану просить политическое убежище в вашей великой и прекрасной стране?
– Постарайтесь, – сухо отвечал я. – Но предупреждаю, вам будет очень нелегко… в нашей «великой и прекрасной».
Масальский уже покидал меня, но я задержал его словами:
– С какого года вы состояли в польской разведке?
– А… как вы догадались? – вырвалось у него.
Вот тут я очень весело расхохотался:
– Это моя профессия… Простите, об этом я догадался еще тогда, когда мы слушали оперу «Ромео и Джульетта».
…Кестринг в эти дни потребовал у меня новых «сводок» о вооружении нашей армии, что я и сделал как агент абвера, после чего атташе вручил мне явную «дезу» о том, будто германская армия увеличивает калибр полевой артиллерии.
– Найдите способ вручить эту липу вашему генералу Кулику, чтобы у него голова завернулась на пупок.
Я обещал. После этого мы беседовали на разные темы. Между прочим атташе признался, что в генеральном штабе вермахта боятся одного маршала Б. М. Ш[апошникова]:
– Нам его голова кажется самой светлой в нашей армии, и даже Гальдер относится к нему с должным почтением…
– Согласен! – отвечал я, чокаясь с ним бокалом.
В этом вопросе я нисколько не покривил душою, ибо наши маршалы Ворошилов и Тимошенко, венчанные лаврами новоявленных Ганнибалов, умели только размахивать шашками…
Где-то очень высоко над Германией пролетали журавли, я внятно слышал их жалобные клики. Конечно, сейчас не время коринфских игр, и вспоминался не Анакреонт, а знаменитая баллада Шиллера о журавлях… «Не Ивиковы ли это журавли летят надо мною, – думалось мне тогда, – и не выдадут ли они мое имя?..»
Итак, любезный читатель, я невольно замер перед воротами гамбургского квартала Сант-Паули, вывеска над которыми предупреждала меня: «ОСТАНОВИСЬ, НЕСЧАСТНЫЙ…». Приятного в таком предупреждении мало. Но все объяснилось просто. При входе в злачный квартал располагался дежурный пикет так называемой «Полуночной Миссии» (это разновидность международной «Армии Спасения» для людей, алчущих вкусить от пороков). Всем желающим проникнуть в Сант-Паули почти силком впихивали листовки, предупреждающие об инфекции, которую разносят продажные женщины, в листовках красовался и «Верный путь к счастью», подкрепленный авторитетными ссылками на Библию.
Две страшные мегеры буквально повисли на мне, надрывно и сипло взывая к моей христианской совести.
– Остановись, безумец! – кричали они мне в оба уха. – Один только шаг за ворота, и ты пропадешь, как пропали до тебя уже тысячи. Лучше обратись к Богу и прочти молитву…
Я отбросил от себя крикуний и шагнул за ворота, как осужденный на эшафот, чтобы вписать свое имя в синодик павших на пышной ниве разврата. Длинная, ярко освещенная Репербан тянулась передо мною, а за спиной еще долго слышались оскорбленные голоса:
– Не испытывай судьбу! Ты сгниешь для счастья… еще не поздно бежать прочь. Не входи туда! Но если ты уже вошел, так отныне нет такой силы, чтобы спасла тебя от гибели и позора…
Так я погрузился в грязь и нечистоты Сант-Паули – и так состоялось мое вхождение в роль тайного агента…
Сюда я вошел, но еще неизвестно, как отсюда выберусь.
В любом случае моя ближайшая задача – ждать появления «Консула». Ждать его здесь, в обиталище пороков, самому оставаясь непорочным, аки голубь небесный…
Я сидел в пивной, слушая, как со стороны «Трихтера» долетает музыка модного танго (которое нам, офицерам, в России было запрещено танцевать, ибо танго считалось неприличным танцем). Я почти равнодушно смотрел, как тут же – в гаме пивной – татуировщик накалывает на ляжках и ягодицах молодой проститутки одну и ту же сакраментальную фразу на трех сразу языках: на английском, немецком и французском – «ОДНОМУ ТЕБЕ…».
Все ходили вокруг, звеня пивными кружками, и делали вид, что голая задница бабы их не касается. Впрочем, и меня здесь ничто и никак не касалось. Расплатившись за пиво, я вернулся ночевать в свой опостылевший бордингхауз.
Так называлось прибежище бездомных моряков, потерявших работу или по пьянке отставших от своих кораблей. Согласно традиции, хозяин притона каждый день выдавал «ослиный завтрак», который жрать не станешь. Это был матрас, набитый трухой и клопами, вилка с ложкой – и все! Правда, матрос мог есть и пить сколько влезет на «книжку» бордингмастера, но попадал в такую кабалу, что, когда находилась работа, он уже торчал в «будке зяблика», где человеку один конец – это… конец! Вечерами тоска выгоняла меня на Репербан; я видел там выставку и продажу, какая и в дурном сне не приснится. Впрочем, женщины не выглядели задрипанными попрошайками, а вполне прилично; здесь, в Репербане, были представлены женщины разных стран, начиная от девочек и кончая старухами, а цена каждой из них колебалась от 3 до 10 марок. В толпе между конкурентками часто вспыхивали жестокие драки, формою обычного разговора была похабщина, а в зазываниях мужчин каждая цинично восхваляла свои женские прелести.
Потом я шатался в переулках Сант-Паули, где уродливая нищета никак не могла укрыться от взора, выпяченная наружу пузатыми детьми-рахитиками, бандами подростков-воришек, а ругань перебивалась воплями о помощи. Русская жизнь в самый пьяный базарный день казалась мне теперь веселой забавой по сравнению с теми картинами, которые я наблюдал в Сант-Паули. Со временем я хорошо понял передовых немецких художников – Цилле, Дикса, Нольде, Гросса или Нагеля, которые преследовались при нацизме именно за то, что не побоялись отразить «дно» немецкой буржуазии, они как бы открыли подворотню «великой империи», уже пораженную – после Версаля – язвами инвалидности, позором поражения,