Он шагнул к великой княгине. Словно в тумане плавало ее узкое лицо. С трудом парень освоил речь Екатерины:
– Это о вас тетушка сказывала, будто вы в монахи себя готовите? Объясните же, сударь, что за нужда вам от света шумного и веселого в унынии затворяться?
Надо отвечать. Отвечать сразу. Но тут Потемкина бес попутал: вспомнилась мать Сусанна, шумно дышащая в духоте кельи, и, на Екатерину глядя, невольно думал: «Знать бы, а эта какова?..» С ответом непростительно запоздал. Великая княгиня сочла, что бедный студент глуп. Она величаво, как корабль под парусами, отплыла от него к другим студентам, которые в монахи не собирались…
Только потом, вернувшись из Ораниенбаума, Потемкин осознал, какой он простофиля… В бешенстве он кричал Фонвизину:
– Денис, будь другом – уничтожь меня!
– Или белены, братец, объелся?
Потемкин переживал: с императрицей Елизаветой, даже с Ломоносовым беседовал вполне свободно, а перед великой княгиней раскис, будто сыроежка под дождем.
– Двух слов не мог сказать ей… Бей меня!
Денис огрел приятеля кочергой вдоль спины:
– Ну, ежели ты дураком ей представился, то, будь уверен, всех умников позабудет, а тебя до смерти станет помнить. И не огорчайся напрасно, поехали в комедию смотреть «Генриха и Перниллу».
– Какой там Генрих? До Перниллы ли мне сейчас?
Елизавета не забыла Потемкина и произвела его в капралы. Это было время, когда русская армия в битве при Гросс-Егерсдорфе одержала первую победу над войсками прусского короля. Потемкин вернулся на Москву – мрачный, как сатана:
– Клобуком накроюсь, чтобы никто меня не видел…
7. Наказанная праздность
Осенью 1758 года Москва приятно волновалась, под музыку оркестров всюду гремели застолья, чадили на улицах плошки, над купавами усадеб взлетали фейерверки – мы, русские, победили Фридриха при Цорндорфе, – и молодой Потемкин завидовал чужой и кровавой славе. А колесо гвардейской фортуны двигалось механически, не требуя от него никаких усилий, и под Новый год Потемкин был произведен в гефрейт-капралы… Лежа на плоском бильярде в доме Кисловских, он завел первую дурную привычку: задумавшись или читая, жестоко обгрызал себе ногти. Всю зиму провалялся дома, а весной его навестил Вася Рубан – при шпаге:
– Гляди! Из учеников гимназических явлен в студенты действительные. Теперь, брат, меня уже никто не высечет.
– И со шпагой драть можно, – отвечал Потемкин, зевая.
– Или не рад ты мне? – огорчился Рубан. – А я вот пришел, Гриша, хочу тебе новые вирши почитать.
– Избавь. Мне и от своих тошно.
Он спросил, как поживает Василий Петров.
– Ему-то что! Уже в каретах катается.
– Неужто свою заимел?
– Да нет. Пока на чужих ездит…
Потемкин вступил в двадцатый год жизни. Его внешность определилась. Мощные челюсти, привыкшие хряпать твердые репки и разгрызать орехи, казались шире лба, который был высок и покат. Сгорбленный нос плохо гармонировал с мягким и нежным, как у младенца, ротиком, а нижняя губа вяло оттопыривалась – капризно и плотоядно. За время безделья отпустил он длинные волосы, шелковистые локоны свободно расположились на атлетических плечах.
– Где вы такой парик купили? – спрашивали его.
– Ездил в Данию, – нагло врал он, скучая.
Парики датских мастеров были тогда самыми лучшими в Европе, самыми дорогими, и любопытствующие говорили:
– Вот-вот! Сразу видать не нашу работу…
Летом 1759 года Потемкин скрылся в деревне Татево Бельского уезда, где проживали его дальние сородичи – Рачинские, и вернулся на Москву лишь через полгода, оживленный и бодрый. Татевская библиотека тогда славилась! Потемкин поверг в изумление Рачинских тем, что мог не спать по трое суток, читая; неделями хлеба не просил, читая; месяцами не бывал в бане, читая. За эти полгода, проведенные в сельской глуши, он обрел универсальность познаний, а его мнения редко совпадали с общепринятыми…
Дорофей сразу заметил в парне резкую перемену:
– Для церкви неугоден ты стал. Христианство имеет догматы неприложные, а ты даже творения святых апостолов, словно тулуп какой, хочешь наружу шерстью вывернуть… Чего взыскуешь?
– Хочу опасностей и наслаждений!
– И бестолков же ты… хоть стихи марай.
– Я ныне не стихи – музыку сочиняю.
– Все едино тебе: куда идешь, туда не придешь.
При всеобщей нехватке людей XVIII век требовал от молодежи слишком раннего вступления в жизнь. Потому люди быстро созревали, а юность не страшилась ответственности за содеянное своей волей, своим разумом – без подсказки старших, без понуканий начальственных. Двадцатилетние дипломаты со знанием дела уже отстаивали правоту своих сюзеренов, тридцатилетние стратеги посылали на смерть легионы, громыхающие панцирями и стременами. Удалось – честь и слава тебе, не получилось – ступай на плаху истории.
Такова жестокая правда стародавней эпохи…
Потемкин и сам казнился своей неприкаянностью. Все его сверстники, каждый на свой лад, уже выковывали будущее, даже мечта Василия Петрова – ездить в карете с гербом, – это ведь
Фонвизин и надоумил Потемкина:
– Коли не нашел занятия, так найди суженую.
– Суженая – не выбранная. А жениться лень.
– Не ленивый ты – праздный.
– Какая ж разница?
– Большая… Похож ты, Гриша, на громадный котел, в котором всегда что-то кипит, но ничего в нем не варится. Возле тебя многие сыты будут, но сам ты помрешь голодным.
На столе Дениса порядок: горками сложены лексиконы иноземные, он похвастал, что переводит на русский басни Гольберга, сочинения Террасона и Рейхеля.
– Ныне же к Вольтеру на цыпочках подкрадываюсь: хочу величие его постичь, но побаиваюсь – справлюсь ли?
– Счастливый ты, – вздохнул Потемкин сокрушенно.
Фонвизин, явно помрачнев, снял нагар со свечей.
– Погоди завидовать, – отвечал. – Не ведаю, сколь вечен я, обжора и сластена, а хочется жить подолее, чтобы на театре себя прославить. Помнишь, как в Петербурге побежал я смотреть «Генриха и Перниллу»? Так с той поры и покой потерял. Только не хочу я терзаний надуманных – желаю драмы у жизни списывать.
– Счастливый… все вы счастливые, – переживал Потемкин, начиная грызть ногти. – Один я неприкаянный…
Судьба решила сама за Потемкина. 28 апреля 1760 года вышел № 34 «Московских ведомостей»; скучая, развернул он газету и увидел свое имя – исключен из университета: «ЗА ЛЕНОСТЬ И НЕХОЖДЕНИЕ В КЛАССЫ».[2] Желая бежать от попреков семьи Кисловских, Потемкин отправился к Загряжским. Генерал племяннику обрадовался:
– Ах, дармоедина! Пошли, вкусим перед обедом…