вином. Посреди лагеря он треснул пяткой в днище – запахло хмелем.
– Подходи с кружкой те, кому жить долго осталось!
По лагерю бродил, шатучий от хмеля, майор Степан Тютчев.
– Что же это будет, люди? – вопрошал изумленно. – Чужие меня не убили, так теперича, выходит, свои будут расстреливать?
Румянцев с бокалом ввалился к Апраксину:
– Дозволь перечокаться, Степан Федорыч! Кенигсберг отныне голыми руками бери. Ручку оттедова протяни – и мы в Померании! А оттоль – на Берлин! Хочу пива немецкого пробовать…
Апраксин целовал парня вывернутыми губами:
– За службу тебе спасибочко, Петруша. А только спьяна ты похвальбой мусоришь… Нешто же король Пруссии простит нам свою ретираду? Политиковать надобно. Смотри, как бы не взгрели нас!
Фридриху доложили о победе русских под Гросс-Егерсдорфом, которая открывала России дорогу прямо на Кенигсберг… Король долго молчал. Потом (очень сосредоточенный) он сказал – почти просветленно:
– Но ведь русские не воспользовались своим успехом? А посему эту битву не считать нашим поражением.
Бесстрашный кавалерист Зейдлиц спросил об Апраксине:
– А что этот старый мешок?
– Барон Мюнхгаузен пишет, что под ним была ранена лошадь.
– Он ее ранил сам, – улыбнулся король.
– Своими шпорами! – загрохотал Зейдлиц.
«Падение» в царском селе
Виктория! О ней известили столицу России трубящие почтальоны; сто один раз (ни больше, ни меньше) громыхнули пушки на петропавловских фасах. «Гросс-Егерсдорф» уже вписался в летопись русской военной славы.
Но прошло несколько дней после победы, и 8 сентября 1757 года случилось в Петербурге событие, которое всколыхнуло весь дипломатический мир Европы. Это событие, на первый взгляд совсем незначительное, имело громадные последствия на ход всей военной кампании.
День этот совпал с религиозным праздником рождества богородицы, и в Царское Село съехалось немало крестьян, чтобы погулять на досуге у распахнутых кабаков царских. Елизавета, в отменном настроении, заодно с некоей бабой Ивановной, исполнявшей при ней должность «министра странных дел», пешком отправилась в церковь. День был пригожий, теплый. Еще издалека слышны были песни и музыка. На выходе из дворца Елизавете приглянулся чем-то старый солдат лейб- кампании, который ружьем исправно ей артикул выкинул.
– Ишь ты! – сказала Елизавета. – Каков молодец у меня!
– Под стать тебе, матушка, – отвечал старый беззубый вояка.
– Так и быть: вот тебе рубелек – на память.
– Не могу взять, коли на часах стою.
Елизавета нагнулась – положила монету на землю:
– Ну, так возьмешь, когда сменят тебя с караула. Да смотри не загуляй шибко. А то – быть тебе в киях у меня…
– Постой, матушка! – крикнул солдат в спину императрицы.
– Чего тебе? – обернулась она.
– Правду ли бают, будто ты престол племяшу своему, Петру Федрычу, отказать хоть?
– Ружье у тебя в руках, – ответила Елизавета. – Вот и пали нещадно в каждого, кто такое болтать станет…
Уже, наверное, около часа длилась в церкви обедня, когда на паперть вышла из храма женщина. По виду – барыня (и не бедная). Хватаясь за перила, соскользнула с крыльца и рухнула на траву. Сбежался народ. Барыня лежала, раскинув руки в крапиву, и торчал изо рта распухший, прикушенный язык. Вокруг нее толковали пьяненькие мужики:
– За немцем бы послать… Лекаря!
– Може, хмельная?
– Эх, друг Елисеич, ляпнул ты… В церквах не пьют!
– Одначе, гляжу я, баба-то ишо не старая.
– Верно: подправить малость и – пошагает!
– От грудей, стал быть. Ее груди давят.
Тут выбежала на крыльцо Ивановна («министр странных дел»).
– Свят, свят, свят! – заплескала руками. – Да это ж государыня наша, матушка… Охти, горе! Горе-то како!
Из трактиров густо повалил народ – своими глазами посмотреть, какова на Руси есть самодержица. Одна старуха крестьянка из соседней деревни Тярлево молча стянула плат со своей головы и целомудренно закрыла им лицо императрицы. Тут же, на глазах мужиков, лекарь Фуассадье пустил кровь Елизавете, но она не очнулась. Скоро появились ширмы с какой-то местной дачи – ширмами оградили императрицу от любопытных взоров. Достали где-то кушетку и положили на нее обеспамятевшую женщину.
Наконец в народе послышались возгласы:
– Несут, несут…
– Кого несут?
– Да немца, слышь ты, главного сюды тащут!
Высоко над головами людей качалось кресло с обезноженным греком Кондоиди – единственным, кому доверялась Елизавета, но который зато никому другому из врачей не доверял Елизаветы.
– Протц, протц! – кричал Кондоиди, колотя всех подряд палкой справа налево, слева направо. – Протц, стволоци!
Но сколько ни тер Елизавету мазями, сколько ни давал нюхать эликсиры жизни – императрица глаз не открыла. Она была в состоянии близком к смерти. Тогда кликнули мужиков подюжее (и потрезвее) да баб понаряднее. Мужики потащили царицу во дворец, вместе с кушеткой, а рядом бабы несли в руках ширмы.
И сразу же поскакали из Петербурга курьеры, чтобы известить иноземные дворы о «падении» в Царском Селе, а карту Европы заволокло тяжелыми тучами политического ненастья… Ведь ни для кого не было секретом, что умри сейчас Елизавета – и политика России круто изменит свой курс; недаром великий князь не уставал целовать портрет Фридриха, бубня в открытую: «Буду счастлив быть поручиком прусской армии!» Недаром Елизавета велела лейб-кампанцу палить в каждого, кто помышляет о переходе престола в руки этого выродка…
Всадник пулей всегда пролетает короткое расстояние между Царским Селом и Ораниенбаумом. Но Екатерина узнала о припадке тетушки лишь на следующий день – из записки графа Понятовского. Таким образом,
Елизавета Петровна несколько дней была между жизнью и смертью. Прикушенный язык не давал ей говорить, мычала, но пальцами показывала успокоительно: мол, не пугайтесь, выживу! А когда маркиз Лопиталь появился на пороге ее спальни, она уже могла улыбаться:
– Споткнулась я… грешница великая! Да не вовремя.
Лопиталь уже был извещен о причине болезни императрицы и зашептал ей на ухо:
– Каждая женщина нелегко переживает этот естественный кризис. Следует доверить себя опытному врачу. Пуассонье, жена которого служит кормилицией при герцогах Бургундских, как раз излечивает подобные недуги женской природы.
– Если вы, маркиз, – отвечала Елизавета, – желаете остаться любезным, так сначала выпишите мне в Петербург из французской комедии Лекена с Клероншей.
– Эти гениальные артисты принадлежат не мне, а… королю! Сначала, ваше величество, – здоровье, а уж потом – комедия.
– Верно, матушка, – раздался голос Ивана Шувалова. – Да и знаешь ли ты, каков Лекен есть?
– А что – разве плох?