упавший от истощения». Эта фотография направила мысли Коковцева совсем в другую сторону.
– Кстати, – сказал он без подвоха, – в Сибири был недород, а как там у вас в волости обстоят дела с хлебом?
Распутин заговорил о крестьянских делах четко, здраво, разумно, между ним и Коковцевым возник содержательный разговор. Далее цитирую показания Коковцева: «Я его прервал и говорю: „Вы бы так говорили обо всем, как сейчас“. Моментально (он) сложился в идиотскую улыбку, опять рассматривание потолка и проницательные, колющие насквозь глаза. Я сказал ему: „Вы напрасно так смотрите… ваши глаза впечатления не производят“.
– Когда-то был случай, – нечаянно вспомнил Коковцев, – когда я, грешный, выписал на ваш приезд из Сибири деньги. Теперь я согласен выписать их снова в любой сумме, какую ни попросите,[14] ради вашего отбытия в Сибирь… Хватит валять дурака! В вашу святость не верю, ваш гипноз не оказал на меня никакого действия, а делать из министерств спальни я вам не позволю.
Распутин, несолоно хлебавши, убрался, но оставил Коковцева в крайне затруднительном положении. Если он не доложит царю об этой встрече, то Распутин изложит царю ее сам, но уже в той интерпретации, какая ему будет выгодна. Следовало опередить варнака, и Коковцев при первой же аудиенции с императором сам начал рассказ о своем знакомстве с Распутиным.
– Давно пора! И какое впечатление он произвел?
Подлинный ответ Коковцева:
– Государь, я одиннадцать лет служил в главном тюремном управлении, исколесил мать-Россию от Млавы до Сахалина и побывал во всех тюрьмах, какие у нас существуют. Я ходил по камерам без конвоя, и за все это время только один арестант бросил в меня миской, да и тот оказался сумасшедшим…
– Вы говорите мне о Распутине! – напомнил царь.
– Я говорю именно о нем… Средь множества сибирских варнаков-бродяг таких Распутиных сколько душе угодно! Это ведь типичный уголовный тип, который одной рукою перекрестится, а второй тут же невозмутимо хватит вас ножом по горлу.
Царь дал такой ответ, что можно ахнуть:
– Ну что ж! У вас свои знакомые, а у меня свои…
В харьковском театре во время представления оперы «Кармен» полицмейстер вылез на сцену и велел прекратить «это безобразие». Ему, дураку, послышалось, будто хористы пели:
Распутин указывал: «Миленькаи папа и мама. Илиодора нужно бунтовщека смирять. А то он собака всех сест собака злой. Ему ништо. А зубы обломать. Построже стражу больше. Да. Грегорий». Заштатная Флорищева пустынь затерялась в Гороховецких лесах; Илиодора вторгли в темницу, окна забили досками, в коридоре толпились вооруженные солдаты. Стены монастыря высокие! Но русские семинаристы из поколения в поколение, от деда к внуку, передавали секрет сложного трюкачества – как перемахнуть через ограду, имея при себе громадную бутылищу с водкой (и чтобы она не разбилась при этом!). Илиодор и показал страже, как это делается… Его догнали. Стали избивать. Бок пропороли штыком. Сапогами расквасили лицо. Илиодор с трудом поднялся.
– Братцы, да ведь я же… священнослужитель!
– Так точно.
– Нельзя же так… с человеком-то!
– Нельзя, – соглашались с ним.
– За что же вы меня излупили?
– А нам так приказано…
Гермоген переслал узнику письмо, умоляя его смириться и не гневать царей. Илиодор отвечал злобной бранью, он писал епископу, что презирает его трусливую душонку, и напомнил из истории: Французская революция началась, когда королева оказалась замешана в краже бриллиантов, – дай бог, чтобы у нас революция началась с публикации писем царицы к Распутину! Флорищеву пустынь часто навещала Ольга Лохтина («не теряя надежды на мое примирение с Григорием»). Илиодор издали кричал дуре, чтобы бросила Гришку и вернулась в семью, как положено жене и матери. «Она ходила, – записывал монах, – вокруг моей кельи, забиралась на стену, на крышу сарая и все кричала одно и то же: „Илиодорушко! Красно солнышко!“ Монахи, думая, что у меня с ней были грешные отношения, смеялись, а стражники таскали ее за волосы, босые ноги разбивали сапогами до крови, потом сажали в экипаж и увозили в Гороховец. Она никогда не сопротивлялась, притворяясь мертвой». Под видом бродячего странника во Флорищеву пустынь проник хвостовский журналист Ржевский.
– Я очень нуждаюсь. Дайте мне на вас заработать.
Такой честный подход к делу подкупил Илиодора.
– Пиши, – сказал он, – что меня заточили в дом терпимости. Здесь каждый монах имеет женщину, а то и двух. Молодые послушники, которым женщин иметь еще не дозволено, бесстыдно преданы мужеложству. Пьянство непомерное! Однажды я видел, как монахи испражнились в таз с водою, потом этот таз таскали вокруг собора, а встречным богомольцам кричали: «Поклоняйтесь! Жертвуйте на святые мощи…»
– Вы бы о себе побольше, – сказал Борька. – Говорят, Распутин поклялся, что засадит вас в крепость, а Саблер готовит документы о том, что вы спятили. Мне один знакомый телеграфист подарил копию телеграммы Распутина к царице. Вот, прочтите: «Илиодору собаке живот распорю…» Что на это скажете?
– Я сам ему кишки выпущу, – ответил Илиодор, потом, прочтя репортаж бездарного писаки, он покривился. – Так писать – все мухи сдохнут. Если хотите на мне заработать, так я сам за вас накатаю!
Он сочинил интервью с самим собою, и в репортаже об узнике-монахе послышался голос разгневанного человека. Борька Ржевский напечатал его под своим именем в газете «Голос Москвы», что сослужило ему хорошую службу – его заметили, стали публиковать в центральных газетах России…
В темной келье иеромонах внушал себе:
– Думай, Илиодор, думай… крепко думай.
Пришлось проделать анализ прошлого, начиная с тех времен, когда он, крестьянский сын, пахал с отцом землю на хуторе близ станицы Мариинской; анализ уводил далеко – до небес, и вскоре Илиодор пришел к выводу, который стал неожиданным для Синода и самодержавия, – он будет неожиданным и для тебя, читатель!
Неясно кто – Бадмаев или Родзянко, но письма царицы к Распутину были кем-то размножены. Отпечатанные под копирку на «ремингтонах», они сотнями экземпляров расходились по стране. Над словами царицы хихикала барышня-бестужевка и мрачно плевался старый сановник: «Черт знает до чего мы дожили!» Во дворце разыгралась некрасивая сцена (по слухам, Николай II отпустил жене хорошего гвардейского «леща»), и Алиса срочно депешировала в Покровское, спрашивая Распутина: каким образом мои письма к тебе очутились в чужих руках? «Миленкая мама, – телеграфировал Распутин, – фу собака Илиодор! Вот вор. Письма ворует. Украл из сундука или еще как. Да. Бесам служит. Это знай. У него зубы остры у вора. Да. Грегорий». Дума бурлила. Пуришкевич громил с трибуны «швабского жида» Саблера, а Синод в это же время подносил Саблеру подхалимские адреса в переплетах из пергамента. Дума сражалась с Распутиным, дабы спасти престиж царской власти… Родзянко предупреждал депутатов: «Мне стало известно, что если запрос о Распутине последует на обсуждение, то Думу сразу прикроют. Лучше вы не шумите, а я сам буду говорить с императором». Неожиданно из департамента полиции его поддержал Степан Белецкий, сказавший по телефону: «Вы решили говорить с царем? Очень рад… Гришка так надоел нам! Прямо с вокзала берет каких-то барынь и тащит их в баню. У нас вылетают в трубу тысячи рублей на слежку за ним. Даже наблюдение за Борисом Савинковым обходится нам дешевле!» В конце февраля Родзянку навестил генерал Озеров, состоявший при вдовой императрице Марии Федоровне: «Она крайне обеспокоена слухами о Распутине. Не могли бы вы навестить императрицу завтра в одиннадцать часов дня со всеми документами?..»
Свидание состоялось. Всегда очень собранная, подтянутая, неизменно добродушная, с располагающей улыбкой, вдовая царица приняла председателя Думы в своем маленьком гатчинском кабинете. Разговор происходил на французском языке, что не мешало Гневной вставлять в свою изящную речь и чисто русские выражения – вроде «меня огорошили», «я взбеленилась» и прочее.