– Шампуза дайте, – потребовал Шурка. – Душа горит…
– Дело сделай, – ответил Дремлюга, – потом хоть лопни, красавец!
– Жмоты, – огрызнулся Шурка и натянул красную рубаху.
Сергей Яковлевич сразу же вспомнил императора в «Монплезире» – его величество тоже был тогда в красной рубахе, только не в ситцевой, а шелковой.
– Шевелись, Шурка, – торопил палача Дремлюга. – Мы тебе и билет обратный купили. Хватит уже – попил на наш счет…
Шурка втиснул ногу в сапог, тонко заскулил:
– Ы-ы-ы… Мозоли проклятые! Житья моего не стало…
Пришел заспанный Чиколини, за ним плелся представитель прокурорского надзора с портфелем под локтем.
– День добрый, ваше сиятельство.
– Да что вы, Бруно Иванович, – огорчился Мышецкий. – Какой же он к черту добрый.
– Так говорится. А уж какой он будет – не наше дело…
Шурка начал просить об яичнице с колбасой. Дремлюга схватил палача за шкирку и выставил прочь из камеры:
– Не кобенься! Ты не барин… И натощак повесишь!
Палач лениво цыкнул плевком в угол:
– Ладно-кось. Шиш вот теперича к вам приеду! Пошли уж…
Смотритель Шестаков закричал ему в спину:
– Гроб! Гроб-то прихвати, душегуб!
– А што я вам – лакей? – усмехнулся палач. – Сами таскайте. Я человек казенный… Меня беречь надобно!
Два стражника с матюгами взвалили на себя гробовину, наскоро сколоченную из плохо оструганных досок. Впереди них, отломив по дороге ветку черемухи, вышагивал сам Шурка Чесноков в лакированных сапогах со скрипом на московском ранту.
– Пошли и мы, господа, – предложил Чиколини.
Все стали креститься и тронулись в конец двора, где стояла, слезясь смолою, свежесбитая виселица. Сергей Яковлевич поймал себя на том, что страха не ощущает. Обыкновенное, как всегда, утро. Скрипят по улицам водовозы, от реки деловито гудит пароход.
«Только бы поскорее», – думал он.
– Ведут, – сказал Дремлюга, подняв перчатку.
В конце двора, с другой стороны его, показался священник, на плече которого почти повис приговоренный к смерти. Священник что-то быстро-быстро говорил юноше на ухо, а тот кивал головою, словно соглашаясь.
На преступнике была та же куртка семинариста, в которой он и был схвачен при экспроприации в банке. Мышецкий заметил, что одна нога Никитенко была отставлена вперед и не гнулась.
«Били?» – подумал Мышецкий, поворачиваясь к Дремлюге, который поспешно докуривал сигару.
– Капитан, а что у него с ногою?
– Да не знаю, – увильнул тот.
Сергей Яковлевич подошел к полицейскому врачу:
– Запротоколируйте, что казненный был повешен с сильно поврежденной ногой.
– Зачем это вам, ваше сиятельство? Ему все равно.
– Ему все равно, но мне-то не все равно!
Священник подвел Никитенко к виселице. Шурка взял семинариста за локти, как ребенка, и с неожиданной силой поставил его на помост эшафота.
– Оп-пля! – сказал он, играючи.
Никитенко осмотрелся с высоты, задержав свой взгляд на Мышецком. Очевидно, он подсознательно вспомнил его. Сергей Яковлевич подошел к нему и спросил:
– Что у вас с ногою?
– Это безразлично, – ответил семинарист.
Сзади мгновенно вырос Дремлюга:
– Ваше сиятельство (и жандарм отвел Мышецкого в сторону), не будем портить ему последние минуты. Обычно в подобные моменты преступник любит заглянуть внутрь себя. Священник – это еще куда ни шло…
Все замолкли. Началось чтение приговора. Налетел с реки ветер и качнул над забором черемуху. Вспорхнула птица. Никитенко долго следил за ее полетом, пока она не растаяла в синеве неба.
Представитель прокурорского надзора шагнул к эшафоту.
– Что вы имеете сказать перед смертью? – спросил он.
Никитенко молчал. Шурка тронул его за плечо:
– Ну скажи, сладкий!
Никитенко снова обвел глазами людей, столпившихся вокруг, и опять задержал свой взгляд на Мышецком.
С издевкой он сказал ему по-латыни:
– Авэ Цезарь! Моритури тэ салютанг…
Мышецкий вздрогнул и пожал плечами.
– Дюра лэкс, сэд лэкс! – оправдался он.
Снова подскочил Дремлюга:
– Это по-каковски, ваше сиятельство! Что он сказал? А вы что сказали?
Врать было нечего, и Сергей Яковлевич перевел жандарму с латыни на русский[12]. Дремлюга, очевидно, усомнился.
– Еще раз, – выкрикнул он, – ваше последнее слово!
Никитенко вдруг плюнул на него с высоты эшафота:
– Не крутись ты здесь! Падаль…
Прокурор из надзора повернулся к секретарю:
– Милейший! Занесите в протокол, что казнимый не выразил перед смертью никаких пожеланий и оставил последнее слово за собой.
– Я приду за ним! – крикнул Никитенко. – Я приду за своим последним словом!..
Мышецкий глянул сбоку на Чиколини: полицмейстер стоял серый, как тюремный забор, его пошатывало.
Шурка сделал петлю пошире.
– Сладкий мой, – сказал он, – ты воротничок-то сыми… Так тебе поспособнее будет!
– Кончай измываться, – сказал Чиколини. – Вешай…
Шурка связал руки семинариста, качнул доску.
– Оп-пля, – произнес он.
Со скрипом натянулась веревка, хрустнула поперечина виселицы. Никитенко повис и два раза перевернулся вокруг, дрыгнув поочередно ногами, словно отталкиваясь: левой, правой.
– Смири! – велел Дремлюга. – Не видишь, что ли?
Шурка обхватил ноги висельника и потянул его вниз. Тот перестал дергаться, задрал лицо кверху. На черемуху снова уселась птица, запела в душных благоуханных зарослях.
– Отметьте время, – распорядился Дремлюга.
Прокурор из надзора щелкнул крышкой часов:
– Пять часов двадцать семь минут…
– В протокол!
– Отмечаю, – бойко ответил писарь.
Бруно Иванович Чиколини, озлобясь, саданул палача по ногам концом задранных от пояса ножен:
– Да отпусти его, клещ худой! Что ты его обнимаешь?
– Нельзя-с, – ответил Шурка с улыбкой. – Они еще доходят.
– Врача! – позвал Дремлюга.