Первое впечатление таково, что перед нами возник сумасшедший. Сами глаза выдают безумную натуру Струйского: неспокойный, ищущий и в то же время очень пристальный взор. Поражают асимметрия в разлете бровей и несуразность ломаных жестов...

Выкрикивая свои стихи:

Пронзайся треском днесь несносным ты, мой слух!Разись ты, грудь моя! Терзайся весь мой дух! —

Струйский кинулся на шею губернатора, которого чтил как собрата по перу. Затем последовал жеманный поклон его жене, и поэт вдруг... исчез! Но буквально через три минуты Струйский возник снова и, торжественно завывая, прочел губернаторше мадригал, посвященный ее “возвышенным” прелестям... Долгорукий – человек серьезный, к поэзии относился вдумчиво и сейчас был поражен:

– Николай Еремеич, когда же вы успели сочинить это?

Но Струйский снова исчез, а из подвала его дома послышалось тяжкое вздыхание машин, стуки и лязги, после чего поэт преподнес княгине свой мадригал, уже отпечатанный на атласе, с виньетками и золотым обрамлением.

– Как? – воскликнул Иван Михайлович. – Вы, сударь, не только успели сочинить, но успели и отпечатать?

Все было так. Но мадригал был написан бездарными стихами. Содержание не стоило этой драгоценной оправы... Забегая впереди гостей, Струйский провел их в “авантажную” залу, потолок которой украшал живописный плафон с удивительным сюжетом: Екатерина II в образе Минервы сидела поверх облаков в окружении гениев, а под нею плавали в грозовых тучах мешки с деньгами, паслись бараны и коровы, проносились, как метеоры, фунтовые головы сахару...

Николай Еремеевич с маниакальным упорством не уставал терроризировать гостей Рузаевки своими дрянными стихами:

Смертью лишь тоску избуду,Я прелестною сражен.А владеть я ей не буду?Я ударом поражен.Чувства млеют, каменеют...От любви ея заразВскрылась бездна,Мне любезнаСеть раскинула из глаз.Ты вспомянешь,Как уж свянешьОт мороза в лютый час.Ты мной вздохнешь,Как заблекнешь,Не познав любови глас...

Угрюмый лакей провел гостей умыться после дороги.

– Дурак какой-то, – шепнул Долгорукий жене через занавеску. – Сочинения его рассмешат и дохлую лягушку. До чего же несносен! Щеголять же имеет право более тиснением стихов, нежели их складом. Но зато, смотри, как богат... Нам и не снилось такое!

Ближе к ночи, когда по улицам Рузаевки стали ходить сторожа с колотушками, Струйский увлек Долгорукого на верхний этаж.

– Там у меня... Парнас! – сообщил он. – Непосвященные туда не допускаются. Но вы же, друг мой, сами служитель муз...

На рузаевском “парнасе” Долгорукий не знал, куда сесть, на что облокотиться, ибо повсюду густейшим слоем лежала пыль такая, что была похожа на толстое шерстяное одеяло.

– Сия пыль – мой лучший сторож, – пояснил Струй­ский. – По отпечаткам чужих пальцев я могу сразу определить – заходил ли кто на Парнас, кроме меня?

Девять улыбчивых муз окружали мраморную фигуру прекрасного Аполлона, который с трогательной гримасой взирал на чудовищный кавардак рузаевского “парнаса”: бриллиантовый перстень валялся подле полоски оплывшего сургуча, а возле хрустального бокала лежал старый башмак с оторванной напрочь подошвой.

– Башмак-то, – спросил Долгорукий, – к чему держите?

– Из него тоже черпаю вдохновение, – отвечал хозяин...

Струйский долго рассуждал о законах оптики, но губернатор так и не понял, какая связь между стеклянной линзой и... читателем. Декламируя стихи, Струйский больно щипал Долгорукого, и когда Иван Михайлович спустился в спальню к жене, то ужаснулся:

– Ты посмотри, любезная... я весь в синяках!

– Неспокойно здесь как-то, – зевнула жена.

Тут губернатор вспомнил, что весь “парнас” рузаевской усадьбы обвешан оружием – уже заряженным, уже отточенным. На вопрос Долгорукого – к чему такой богатый арсенал, Струйский отвечал, что крепостные мужики давно грозятся его порешить...

– А я строг! – сказал бард. – Спуску им не даю!

Что правда, то правда: этот исступленный графоман-строчкогон был отвратительным крепостником. Вряд ли кто догадывался, что, пока хозяин Рузаевки общался с музами наверху дома, глубоко в подвалах работали пытошные камеры, оборудованные столь ухищренно, что орудиям пытки могли позавидовать даже испанские инквизиторы. Вырвав у человека признание, Струй­ский устраивал потом комедию “всенародного” судилища по всем правилам западной юриспруденции (с прокурорами и адвокатами)... Иван Михайлович Долгорукий записал в своем дневнике: “От этого волосы вздымаются! Какой удивительный переход от страсти самой зверской, от хищных таких произволений к самым кротким и любезным трудам, к сочинению стихов, к нежной и вселобзающей литературе... Все это непостижимо!” – восклицал губернатор, сам из цеха поэтов.

Кто сейчас читает стихи Николая Струйского?

Никто, и не надобно иметь охоты к их чтению. Для вас важно другое – более насущное для истории.

Россия XVIII века имела частные типографии. Н. И. Новиков, известный просветитель, открыл свою типографию в селе Пехлеце Ряжского уезда; капитан П. П. Сумароков печатал себя и своих друзей в селе Корцеве Костромской губернии; убежденный вольнодумец, предок композитора Рахманинова, бригадир И. Г. Рахманинов, ради пропаганды идей Вольтера завел типографию в селе Казинке Тамбовской губернии; великий А. Н. Радищев держал свою тайную типографию в сельце Немцове Калужской губернии...

Но более всех прославилась рузаевская типография!

Не тем, что там напечатано, а тем, как напечатано...

Струйский был автором громадного букета элегий, од, эротоид, эпиталам и эпитафий – все это с вершины пыльного “парнаса” нескончаемым каскадом низвергалось в подвальные этажи дворца, где денно и нощно стучали типографские машины. Мы знаем, что многие баре на Руси вконец разоряли себя на домашние театры, больше похожие на гаремы, на изобретение каких-то особых бульонов из порошков или шампанского из капустных кочерыжек, на покупки “красноподпалых” борзых или кровных рысаков, обгонявших ветер. Струйский все свои доходы от вотчины вкладывал в типографию!

Историкам непонятно только одно: откуда могли возникнуть в этом самодуре неугасимая страсть к печатному делу и где Струйский приобрел опыт и знания в столь сложном производстве? Очевидно, это была первая в России крепостная типография, выпускавшая истинные шедевры машинного тиснения. Лучшие русские граверы резали для Рузаевки на медных досках виньетки, заставки, узоры и рамки, чтобы украсить ими бездарные стихи богатого заказчика. Крепостные мужики, обученные барином-графоманом, печатали книги на превосходной александрийской бумаге, иногда даже на атласе, на шелках и на тафте, используя высококачественные краски, набирая тексты уникальными шрифтами. Переплетчики обертывали книги в глазет, в сафьян, в пергамент...

Корыстных целей в издании книг у Струйского никогда не было – он их никому не продавал, а лишь раздаривал: печатал только себя или тех поэтов, которые ему нравились. Рузаевские издания по своему изяществу и добротности работы смело соперничали с лучшими изданиями европейских типографий – голландскими. Екатерина II одаривала рузаевскими книгами иностранных послов, и когда они выражали неподдельный восторг, русская императрица проводила свою “политику”:

– Вы ошибаетесь, если думаете, что это тиснуто в столице. Россия под моим скипетром столь облагодетельствована, что подобные издания тискают в самой глухой провинции...

Однако похвальная “любовь к изящному” поэта-помещика самым тяжким образом отзывалась на тех, кто создавал красивую оправу для его бездарной галиматьи. История не сохранила имен наборщиков, верстальщиков, печатников, красковаров – история сохранила лишь имя феодала, владевшего ими, как рабами. Струйский, подобно всем графоманам, строчил стихи в жару и стужу, писал днем и ночью, держа

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату