рукопись в переплете из свиной кожи, и аукционер с трудом прочитал ее название – тяжкое и громоздкое, будто автор свалял его из громадных замшелых валунов:
– “Книга о скудости и богатстве, си есть изъявление от чего приключается напрасная скудость и от чего гобзовитое богатство умножается”... Продается! Кто желает приобрести?
Не успели выкликнуть цену, как некто Большаков, матерый спекулянт-перекупщик, уже протиснулся вперед и алчно тронул переплет из свиной кожи – кусачей, как наждак.
– Беру... Сколь надо – столь и дадим!
Сам-то он в этой книге ни бельмеса не смыслил, но зато ценил ее как старинную реликвию. Привез он книгу в Москву, где с лихвой перепродал профессору истории Погодину, а тот сразу понял, какая уникальная находка попала ему в руки. Ученый провел над “Книгою о скудости и богатстве” всю ночь и над нею же встретил он розовый рассвет. Автор – из тьмы веков – настаивал перед царями на раскрепощении крестьян, и напротив этого места Погодин (сам бывший крепостной) с чувством отметил: “Целую руку твою!” Вот и последняя страница книги, подпись: “Правды всеусердный желатель ИВАН ПОСОШКОВ”. Погодин записал в дневнике: “Благодарю судьбу, которая доставила мне случай ввести такого великого человека в святилище русской истории”. Но оказалось, что ввести Посошкова в пантеон российской историографии не так-то легко... Министр просвещения граф Уваров заявил Погодину:
– Михаила Петрович, хотя его императорскому величеству и благоугодно было на вашем прошении об издании труда Посошкова начертать слово “согласен”, я, со своей стороны, советую вам, голубчик, воздержаться от публикования сей книги...
Погодин чуть не зарыдал – в отчаянии:
– Не губите меня, ваше сиятельство! Я ведь сплю и вижу сочинение Ивана Тихоныча на прилавках книготорговцев российских.
– В любом случае, – продолжал граф Уваров, – вам при издании не следует утверждать, что автор происходил из подлого состояния. Трудно поверить, чтобы мужик, подобно Адаму Смиту, мог бы разбираться в тонкостях экономики. Скорее всего, книгу сочинил кто-либо из вельмож Петра, но, боясь расплаты за дерзкие мысли, он тишайше спрятался за крестьянским псевдонимом.
– Значит, нельзя печатать? – понурился Погодин.
– Советую воздержаться...
Но историческая наука “воздержания” не терпит, и Посошков буквально протаранил стены царской цензуры. Россия в 1842 году узнала, что в дебрях ее былой жизни существовал писатель Иван Тихонович Посошков – страдающий, ликующий, негодующий, правды ищущий, неправду отрицающий...
После окончания романа “Война и мир” Лев Толстой вознамерился писать о Петровской эпохе, желая сделать Посошкова главным своим героем. Лев Толстой был, кажется, немало удивлен, когда узнал, что его главного героя замучил начальник Тайной канцелярии граф П. А. Толстой, который приходился великому романисту родным прапрадедом...
Ястреб гнезда Петрова
Петр Андреевич Толстой... Его праправнук Лев Толстой сказал о нем: “Широкий, умный, как Тютчев блестящ. По-итальянски отлично”. А современник писал, что сей человек “зело острый и великого пронырства и мрачного зла втайне исполненный”.
Но история ценит не столько мнения, сколько факты!
Москва, 15 мая 1682 года. На лошадях, по брюхо заляпанных грязью, неслись вдоль стрелецких полков два горячих всадника – Толстой да Милославский.
– Нарышкины извели царя Федора! – кричал Толстой.
– Травят и царя Иоанна! – вторил ему Милославский.
Был день первого стрелецкого бунта. Стрельцы сбросили кафтаны – облачились в кумачовые рубахи. Рукава засучили. Кремль они замкнули в осаде. Первым метнули с крыльца Долгорукого, и старик с криком упал на частокол пик, воздетых под ним. В лохмотья растерзали и боярина Матвеева. “Хотим еще!” – кричали, а Толстой с Милославским подбадривали: “Любо нам... любо!” Три дня подряд шла резня. В таких случаях не спрашивают: кто виноват? Важно знать: кому выгодно? А выгодно было царевне Софье, она забрала власть над страной, в Голландии заказали тогда курьезный двойной трон для царей-мальчиков – Петра и Иоанна... Толстой был вассалом Софьи, но, когда подросший Петр обрел силу, он безжалостно покинул царевну, переметнувшись в лагерь Петра; царь его принял, однако услал от себя подальше – воеводствовать на Устюге.
Вот и новые времена! Учреждались “кумпанства”, над Воронежем ветер развевал флаги, а названия у кораблей такие, что вовек не забудешь: “Скорпион”, “Растворенные ворота”, “Стул”, “На столе три рюмки”, “Перинная тягота”, “Заячий бег”, “После слез приходит радость” и прочие. Был канун второго стрелецкого бунта! Шестьдесят стольников собирались в “Европския христианския государства для науки” – приучаться к флотской жизни. Ехать не хотели – им и дома жилось неплохо! Тут и отличился Петр Толстой: по своему хотению сам просился в службу на галеры венецианские. А ведь было ему 52 года.
– У меня уже детки с бородами, – говорил он...
Поехали! Сразу же за Смоленском – рубеж России, от речки Ивати начинались вотчины панства. Покружив по землям шляхетским, переплыли Днепр на пароме, ночевали в Могилеве, дивясь, что улицы выстланы камнем; от Минска ехали Литвою, в землях пана Браницкого повстречался Толстому обтрепанный Дон-Кихот на тощем Росинанте; на шею себе, словно бусы, надел он немало колец краковской колбасы, которой и кормился в дороге. Толстой спрашивал путника, кто таков и куда путь держит.
– Я благородный рыцарь из земель Ангальтских, пробираюсь на Русь искать счастья и славы. Говорят, ныне молодой царь принимает всех из Европы, кто желает служить его короне.
– Ну-ну! Езжай, – ухмыльнулся Петр Андреевич...
На перевозах через Вислу рубились на саблях пьяные ляхи с потными чубами. Будучи в “мыльне” с фонтанами, убранной морскими раковинами и зеркалами, русские стольники с опаскою пили кофе (невкусно!). Толстой похвалил удобства варшавской жизни, а в дневнике разругал полячек за то, что при виде мужчин за углы не прячутся, глядят на всех без страха и “в зазор себе того не ставят”. Польша кончилась – кони ступили в болото, за коим начиналась “Шленская Земля” (Силезия), владения австрийского императора – кесаря! Замелькали острокрышие города, пестрые одежды народов, харчевни и постоялые дворы – стольники въехали в Вену, где их поразили шестиэтажные дома и обилие фонарей (“от тех фонарей в Вене по вся ночи бывает по улицам великая светлость”). Далее путь лежал через Альпы, лошади боялись пропастей – в повозки впрягли флегматичных быков. Толстой кратко записывал: “Шел пеш, имея страх смертный пред очима”. С гор спустились в цветущие долины Италии: “отсюда пошли многая винограды, лимоны, померанцы и иные”. Молодежь дурачилась, пила вино в дорожных тратториях, а Толстой (самый старый!) все примечал зорко и ненасытно – как народ живет, что сеют, что едят, каковы цены... Республика Венеция радушно отворила ворота перед русскими школярами. Здесь малость онемели от диковинки: вместо улиц текли каналы, всяк плавает куда хочет; печей нет – камины. Образованный дож Валжер и красавица догаресса Квирини любезно приняли русских стольников во дворце.
Начиналась учеба флотская! А чужая жизнь увлекала безмерно. Толстой отметил, что республиканцы живут трезво, пьют больше “лимонатисы, симады, чекулаты (то есть какао), с которых пьяну никак быть не мочно; очень любят сидеть в лавках (то есть в кафе), где забавляются питьем и конфектами”. Бывали русские в опере учились играть в мяч, воздухом надутый, бросая его через сетку, над площадью растянутую. Но средь приятных забав виделось Толстому и другое: “Всегда в Венеции увеселяются и ни в чем друг друга не зазирают, и ни от кого ни в чем никакого страху никто не имеет, всяк делает по своей воле, кто что хочет... и живут Венецияне в покое, без страху и без обиды, без тягостных податей”. Не писал ли он эти слова с оглядкою на отчизну, где мало веселья, но зато множество податей, где никто не спешил в оперу, зато многих тащили на плаху. Был как раз год, когда в Москве на Красной площади Петр I рубил головы стрельцам...
Страшные бури носили галеры от берегов Далмации до Бари, гремели пушки у берегов Сицилии; побывал Толстой и на Мальте, где его чествовали угрюмые мальтийские рыцари в белых плащах с крестами. Он освоил итальянский язык, познал и славянские наречия. Капитан галеры Иван Лазаревич выдал Толстому диплом, в коем восхвалил его знания навигации, скромность и мужество. Это правда: Толстой учился прилежно, и хотя ему, старику, было особенно тяжело, но трудов флотских он не чуждался.
1700 год он встретил уже дома – в кругу семьи. Петр I сразу оценил в Толстом трезвость, красноречие,