желали предстать перед миром в роли освободителей народов; король-трус был возведен в ранг национального героя...
Надвигалась реакция, которой управлял Меттерних!
Мелкотравчатые хвастунишки полезли наверх, приписывая себе заслуги, каких у них никогда не было да и быть не могло. Из подлинных же героев Пруссии казенные подхалимы стали делать покорных исполнителей приказов короля (по формуле: “Король призвал – все-все пришли!”). Ни Арндту, ни Штейну уже никогда не простили того, что они – через головы монархов! – обращались прямо к народу, к лучшим чувствам немецкой власти.
Казенная историография трактовала патриотов Германии как врагов порядка, пропитанных духом Французской революции. Штейн уже никогда не вернулся из отставки. Шарнгорст сложил свою голову при Бауцене, а Гнейзенау и Клаузевиц не сделали карьеры при новом режиме. За переход под русские знамена их считали отступниками от присяги королю. Вот если бы они служили Наполеону, вместе с ним жгли бы Москву и грабили бы русский народ – в этом случае их служебные формуляры оставались бы незапятнаны, они украшались бы орденами...
Штейн, уже полуслепой и дряхлеющий, доживал слишком бурную жизнь в своих нассауских поместьях, когда его навестил убитый горем, обнищавший и растерянный поэт Мориц Арндт:
– Горе! Меня лишили профессорской кафедры в Бонне, меня травят за мои песни, которые распевает народ... Что случилось? Те людишки, что отсиживались дома, когда звенели сабли, теперь предстали в нимбе спасителей отечества, а нас, живших ради победы, задвинули в самые темные углы, как ненужную мебель... Что останется после нас, господин Штейн?
– Ничего! Ничего, кроме воспоминаний.
– Но воспоминания оставляют люди.
– Так пишите их, черт вас побери, – отвечал Штейн. – Ничего, кроме воспоминаний, от нас и не останется. Но гордитесь, любезный Арндт: мы жили не для себя, мы жили ради будущего Германии – лучшей, нежели она есть...
Штейн скончался в 1831 году, когда в гарнизонах глухой провинции (озлобленные, разочарованные и оклеветанные) умерли Гнейзенау и начальник его штаба Клаузевиц. Германия не пошла тем путем, на который они, эти люди, ее выводили.
С той поры миновало много-много лет. И когда в ГДР отмечали стопятидесятилетие знаменитой “Битвы народов” при Лейпциге, известный историк-коммунист Альберт Норден произнес на митинге речь, воскрешая имена патриотов прошлого, а имя Штейна вновь засверкало благородным отблеском подлинного патриотизма.
Возле памятника русским и немцам, павшим за свободу Европы, незримо выросла тень неутомимого борца за новую, передовую Германию. Так смыкались острейшие грани истории, так давние идеи смыкались с идеями нового времени...
Восемнадцать штыковых ран
Смею заверить вас, что Александр Карлович Жерве был очень веселый человек. Поручик лейб-гвардии славного Финляндского полка (а сам он из уроженцев Выборга), Жерве слыл отчаянным шутником, талантливо прикидываясь глупеньким, пьяным или без памяти влюбленным. Жерве был склонен к шутовству даже в тех случаях, когда другим было не до смеха. Так, например, когда его невеста Лиза Писемская уже наряжалась, готовая ехать в церковь для венчания, Жерве был внесен с улицы мертвецки пьяным и водружен у порога, как скорбный символ несчастного будущего. Лиза в слезах, родня в стонах, а жених только мычит. Дворника одарили рублем, чтобы выносил жениха на улицу, ибо свадьбе с таким пьяницей не бывать, но тут Жерве вскочил, совершенно трезвый, заверяя публику:
– Бог с вами! Да я только пошутил.
Отец невесты, важный статский советник, сказал:
– Не женить бы тебя, а драть за такие шуточки...
С тех пор прошло много-много лет. Жерве превратился в старого брюзгливого генерала, и ему, обремененному долгами и болезнями, было уже не до шуток. Однако, читатель, было замечено, что, посещая храмы Божии в дни будние или табельные, генерал не забывал помянуть “раба Божия Леонтия”, по этому же Леонтию он заказывал иногда панихиды. Это стало для него столь привычно, а сам Александр Карлович так сроднился с этим “Леонтием”, что священник, хорошо знавший его семейство, однажды спросил вполне резонно:
– А разве в роду дворян Жерве были когда Леонтии?
– Нет, не было, – отвечал старик почти сердито. – Но и меня не было бы на свете, если б не этот Леонтий по прозванию Коренной, который в лютейшей битве при Лейпциге восприял от недругов сразу ВОСЕМНАДЦАТЬ штыковых ран, чтобы спасти всех нас, грешных, от погибели неминучей...
Наверное, он не раз слышал, как распевали солдаты в строю:
Но в том-то и дело, что у нас “всякой” его не знает.
Эту миниатюру я посвящаю военным людям, и думается, что читателю, далекому от дел батальных, она покажется скучноватой. Сразу же предваряю: было время наполеоновских войн, а в ту пору каждый выстрел по врагу давался нашему солдату не так-то легко. В одну минуту он мог выстрелить не более двух раз – при условии, что вояка он опытный, дело свое знающий.
Заряжение ружья проводилось строго по пунктам:
зубами откуси верхушку гильзы,
возьми пулю в рот и держи ее в зубах,
пока из гильзы сыпешь порох в дуло ружья,
остаток пороха сыпь на “полку” сбоку ружья,
тут же “полку” закрой, чтобы не просыпался порох,
теперь клади в ствол ружья и пулю,
хватай в руки шомпол,
как можно туже забивай пулю шомполом в дуло,
туда же пихай и бумажный пыж (оболочку от гильзы),
избери для себя врага, самого лютого,
начинай в него целиться,
а теперь
Конечно, при таких сложностях стрелять в бою приходилось мало, и потому особенно ценился штыковой удар...
Служили тогда солдаты по 25 лет кряду, так что под конец службы забывалась родня. Зато казарма становилась для них родной горницей, однополчане заменяли отцов, сватьев, братьев и кумовей. Почему, вы думаете, в России так много было домов для инвалидов и богаделен? Да потому, что многие солдаты, отбарабанив срок, уже не возвращались в деревни, где о них давно позабыли, а пристраивались в банщики или дворники, но большинство оседали в солдатских приютах, даже в старости не разлучаясь с казарменным обществом.
Странно? А я не вижу в этом ничего странного...
Леонтий Коренной служил в гарнизоне Кронштадта.
И тоже не верил, что его станут дожидаться в деревне, поглядывая из-под руки на дорогу. Потому не стал охать да ахать, слезы горючие проливая, а женился на молодухе Прасковье, что по батюшке звалась Егоровной. Правда, свадьбу сыграл не сразу, а когда перевалило ему за сорок и пошло на пятый десяток. Другим же солдатам, которые помоложе, хоть они тут извойся, жен заводить не дозволялось – еще не заслужили.
Ладно. Дело прошлое. Стал наш Леонтий Коренной жить по-людски, и когда холостяки разбредались по трактирам, Леонтий бодрым шагом, салютуя прохожим офицерам, шагал прямо к Парашке, никуда теперь не сворачивая. А уж она его не обижала: тут тебе и щи домашние, и кот на лежанке песни поет, мурлыча о