Наполеону было доложено, что в русской артиллерии появились два геркулеса, которые умудрились перебить кучу народа, а сами вместе с пушками вышли из окружения. После Аустерлица император водрузил в Париже Вандомскую колонну, целиком отлитую из трофейных орудий, но в металлическом сплаве этого памятника не было пушечной бронзы батарей Костенецкого... Василий Григорьевич получил в награду орден Георгия, а его фейерверкер Маслов стал кавалером Георгиевского креста, что на всю жизнь избавило его, мужика, от телесных наказаний!
Через два года, при заключении мира в Тильзите, Наполеон расспрашивал Александра I о двух богатырях, отличившихся при Аустерлице, –
– Да, сир, – отвечал русский император, хитро прищурясь, – в русской провинции очень много людей высокого роста.
Все знают отличного полковника А. П. Ермолова, но мало кому известно, что именно этот генерал с “обликом рассерженного льва” и возглавлял в России конную артиллерию. Алексей Петрович расценивал неудачи в войнах с Наполеоном весьма оптимистически.
– Отколотив нас, – рассуждал Ермолов, – Наполеон оказал нам большую услугу: мы стали скромнее и умнее! Петр Великий воздавал хвалу шведам, бившим его... И мы скажем “мерси” Наполеону!
Наполеон не мог противостоять свирепой мощи русской артиллерии, всегда бывшей
Ермолов пришел к выводу:
– Рано мы, господа, откатываем пушки назад, лишая войска нашего пушечного покровительства. Мыслю я так, что артиллерии подобает за лучшее погибать заодно с инфантерией!
Отныне батареям надлежало стоять на позициях как вкопанным – это был новый взгляд на тактику артиллерии, который и выявил героизм пушкарей при Бородине, когда они свято исполнили полученный перед битвой приказ: ЧТОБ РОТЫ НЕ СНИМАЛИСЬ С ПОЗИЦИИ РАНЬШЕ, ПОКА НЕПРИЯТЕЛЬ НЕ СЯДЕТ ВЕРХОМ НА ПУШКИ НАШИ...
В 1812 году Костенецкому выпала нелегкая доля отступать с армией от самых границ до Москвы; он был уже генерал-майором; в густой шапке волос генерала, остриженных “под горшок”, как у крестьянского парня, посверкивали первые нити седин. Качаясь в седле, Василий Григорьевич говорил:
– Вот уж никогда не думал, что при моем образе жизни доживу до сорока лет. Может быть, оттого, что слишком громко стреляли пушки, я даже не расслышал тихого полета времени... Знаю, что помру не от болезни – снесут мне голову черти окаянные!
Сражение под Смоленском сделало Костенецкого кавалером ордена Анны. На рассвете 27 августа атакою лейб-егерей началась Бородинская битва; между плотными порядками полков и флешей в карьере выносило батареи артиллерии. Ближе к полудню ратоборство обрело небывалую ярость. Впервые в практике наполеоновских войн маршал Ней (человек большого мужества) лег на землю сам и велел ложиться солдатам, чтобы хоть как-то спастись от огня русской картечи, гранат и ядер. Пелена бурой пыли, поднятой атакою кавалерии Мюрата, скрывала блеск солнца; воины задыхались в кислом пороховом угаре. Сбитые с лафетов пушки вручную оттаскивали назад, ставили на запасные лафеты и снова включали их в концерт канонады. Опытные коноводы, невзирая на визжащие пули, тут же работали шилом и дратвой, наспех починяя разорванную осколком конно-артиллерийскую упряжь.
Умирающие в этот день говорили живым:
– Завидую счастью вашему – вы еще будете сражаться...
Отступавшая инфантерия часто мешала Костенецкому бить по врагу прямой наводкой; в таких случаях канониры махали своим солдатам шапками, чтобы поскорей расступились, и в промежутки между пехотными колоннами сразу врывались французы.
– Работай, ребята, работай! – прикрикивал Костенецкий.
Как врезали картечью – половина врагов полегла.
– Клади их всех в кучу – одного на другого!
Залп, залп, залп – и вообще никого не стало перед батареями, только дым да стон нависали над полегшей колонной противника.
– Ажно черно да мокро стало, – вспоминали потом канониры...
В два часа дня французы взяли батарею Раевского, и желтая лавина улан двинулась теперь на батареи Костенецкого. С остервенелым бесстрашием, взметывая тучи песку и пыли, уланы вмах рубили клинками прислугу. Костенецкий схватил пушечный банник:
– Ребята, не бойтесь смерти... Смотри, как надо!
Казалось, воскресли времена былинных героев. Банник, как оглобля, прошелся над головами улан, и человек десять сразу полегли под копыта своих лошадей. Еще замах – и образовалась просека во вражьих рядах, вдоль этой просеки и пошел Костенецкий, сокрушая улан направо и налево. Канониры похватали, что было под рукой, и ринулись на защиту своих пушек. В ход пошли банники и пыжовники, тесаки и пальники, кулаки и зубы... Уланы отхлынули!
– А ну, всыпь им под хвост, – велел Костенецкий, и звонкая картечь повыбила все задние ряды французской кавалерии...
Наградою ему была золотая шпага “За храбрость” с алмазами на эфесе. Современники пишут, что после Бородина император пожелал видеть Ермолова и Костенецкого.
– Артиллерия работала славно, – сказал он им. – Говорите же, какой теперь награды вы хотели бы лично для себя?
Язвительный Ермолов сказал:
– Ваше величество, сделайте меня... немцем!
Александр I понял намек генерала: засилие немцев на руководящих постах в армии стало уже невыносимо. Он повернулся к Костенецкому – в надежде, что тот язвить не станет:
– Ну, а ты, генерал, чего бы хотел от меня?
– Ваше величество, – смиренно отвечал Костенецкий, – прикажите впредь в артиллерии делать банники из железа. А то ведь они деревянные: как трахнешь по каске – сразу пополам трескаются...
Ермолов потом сказал Костенецкому:
– А ведь нам, Базиль, не простят этих шуток...
Не простили! Место Ермолова занял князь Яшвилль, которого Костенецкий терпеть не мог. Но время было не таково, чтобы разбираться с начальством. Париж открылся после битвы при Фер-Шампенуазе; в этой удивительной битве пехота русская даже не успела выстрелить – она лишь утверждала своей поступью победные громы российской артиллерии. Европа рукоплескала русскому воинству, вступившему в Париж, и в памятном манифесте о мире сказано было справедливейше: “Тысяча восемьсот двенадцатый год, тяжкий ранами, приятыми в грудь Отечества Нашего для низложения коварных замыслов властолюбивого врага, вознес Россию на верх славы, явил пред лицем вселенныя в величии ея, положил основание свободы народов”.
На этом и закончилась боевая карьера Костенецкого!
Пока пушки гремели, при дворе старались не замечать его правды-матки, которую он резал в глаза начальству, невзирая на их чины и титулы. Но вот наступила мирная тишина, пушки, покрытые чехлами, стали тихо дремать в арсеналах, и Костенецкий вдруг оказался неудобен для власть предержащих. К тому же и всесильный граф Аракчеев, достигнув после войны небывалых высот власти, не давал Костенецкому ходу по службе. Однажды при встрече он гнусаво напомнил Василию Григорьевичу:
– Я ведь не забыл, как вы, генерал, меня, сироту горькую, в Корпусе кулаками потчевали. И сейчас, бывало, поплакиваю, дни юности вспоминая, под вашим суровым капральством проведенные...
Один современник отмечал, что Костенецкий был “тверд в своих убеждениях, не умел гнуть спину перед начальством, с трудом переносил подчиненность”. Не стало боевых схваток, и конная артиллерия потеряла присущую ей лихость, столь любезную сердцу Костенецкого. А на маневрах бывало и так, что пушки Костенецкого давно умчались за горизонт, а император со свитой, сильно отстав, вынужден догонять их галопом.
– Остановите ж этого безумца! – кричал император. – Или он не понимает, что здесь не война, а только