– Я сегодня же увезу тебя, Федор, из России…
Тютчев снова оказался в кругу семьи, а дочери, как и жена, с благородным тактом делали все, чтобы он забыл о могиле, которую поливали серые петербургские дожди. Поэта, будто ребенка, нуждавшегося в развлечениях, сажали с поезда на поезд, с парохода на пароход, его перемещали из одного отеля в другой. Тютчев был тих и покорен, безответно погруженный в самого себя. Он прижался – всей душою! – к тому праху, что остался на родине. Глазами слепца Тютчев озирал ярчайшие краски божественной Ниццы; из груди его, трагически умолкнувшей, вдруг вырвалось, словно стон, откровенное признание:
Горчаков встретил его в сытой чопорной Женеве.
– Пережить – не значит жить, – сказал поэт. – Для меня все уже кончилось… навсегда. А для вас?
– И для меня кончается, – ответил Горчаков.
Вокруг них сгущалась старческая пустота.
– Прошу вас – только не молчите. Понимаю, что многое закончилось, но о политике-то вы говорить можете…
– О ней могу.
– Так скажите, ради чего все эти марши средь оазисов пустыни? Что вам там надо? Неужели хлопок?
– Нет, не ради хлопка наши генералы самочинствуют в этом пекле. Я и сам не всегда понимаю, что творится за Оренбургом. Там вроде бы политическое единоборство с Англией сомкнулось с целями улучшения границ. Военный министр Милютин считает, что виноваты сами англичане! Своей подозрительностью к нашей политике они и толкают наших генералов на закрепление стратегических рубежей.
– Значит, чистая стратегия?
– Нет, и экономика. Даже хлопок…
Они вышли на улицы Женевы, спустились к озеру.
– Когда я был в Мюнхене, – рассказывал Тютчев, – профессор Блунчли сказал мне о Бисмарке так: «Мы, немцы, обожаем насилие даже в том случае, если его творят над нами. Во времена политических бессилий в нас проступают черты философского идеализма, но стоит нас вооружить и ударить в барабаны, как вы не узнаете тихих пивоваров и башмачников: в них пробуждается древний дух варваров…» Вот так-то, любезный князь! Вам не страшно? – спросил он Горчакова.
– Нет, – спокойно ответил тот.
Снова Петербург, снова Певческий мост…
– Итак, – сказал Горчаков, – я весь внимание.
Граф Кейзерлинг оказался тощим высоким человеком в форменном сюртуке; волосы уже седые; улыбка очень мягкая.
– В старом Ревеле, где я предводителем эстляндского дворянства, многое осталось от цеховых предрассудков. Столяр, делающий стулья, уже не будет мастерить стол, а делающий столы не сделает вам стула. Я палеонтолог, но из цеха чистой науки решил постучаться в чужой мир политики…
– Gut, – крякнул Горчаков, вроде одобряя.
– Я не только немец, – продолжал Кейзерлинг, – я еще и русский ученый. Наука сама по себе космополитична, но ученые не всегда космополиты: я – русский патриот. Бисмарк – моя давняя слабая струна! Любя его, как друга юности, я порою просто не перевариваю его. Пользуясь случаем пребывания в столице, я хотел бы лично предостеречь вас относительно этого безбожного господина…
– В чем? – спросил Горчаков, и цейсовские линзы его очков вдруг ослепительно вспыхнули на солнце.
– Бисмарк – лжец! Да, он способен на привязанность к людям, пейзажам, чибисовым яйцам и собакам. Но вы не верьте, что он любит Россию, – он лишь боится ее. Бисмарк агрессивен по складу натуры, он способен причинить множество бед не только отдельным личностям, но и целым народам.
Конечно, ученому нелегко дался этот шаг, и на искренность Горчаков решил ответить тем же святым чувством:
– Но политика не торговля, и я не могу избирать для себя приятную клиентуру. Даже в агрессии меня интересует политический результат. Не забывайте, что Черное море – наша чувствительная подвздошина, а там мы обезжирены и обескровлены. Все эти бисмарки, рооны и мольтке крутят крылья своей мельницы, а она мелет муку для нас… Не подумайте, – предупредил он, – что я политический тиран, не внемлющий людским страданиям. Я не закрываю глаза на зло и даже, где это можно, предотвращаю его. А конечный результат политики, проводимой мною, обнаружится не сразу…
Кейзерлинг поднялся, чуть смущенный:
– Я, очевидно, чего-то не понял как надо. Делающий стулья не должен делать столы.
– Но я оценил ваше благородство. Вы немножко наивны, как и следует человеку науки, а я, наверное, слишком жесток в вопросах, кои относятся до чести моего отечества.
Отвесив друг другу церемонные поклоны, они расстались. Горчаков долго стоял посреди кабинета – думал…
Кажется, он разгадал подоплеку ухищрений Бисмарка в состряпанном им альянсе с Австрией, но в Вене пресыщенные гордостью дельцы еще не осознали, чем закончится экзекуция над «датским ребусом».
Датский ребус и экзекуция
Английский лорд Пальмерстон говорил:
– Во всей Европе шлезвиг-голштейнский вопрос понимали только три человека – муж моей королевы Виктории, один дурашливый старик в Дании и я! Но моя королева овдовела, глупый датчанин угодил в дом для умалишенных, а я совершенно не помню, в чем там дело…
Датский ребус очень сложен. Над правом обладания Шлезвиг-Голштейном столетьями наслаивались осложнения – событийные, династические, языковые, бытовые; сложность этой проблемы до сих пор интригует юристов международного права и историков.[9] У шлезвиг- голштинцев таилась надежда стать двумя маленькими государствами, которые могли бы прокормить сами себя, благо они обладали высокоразвитым сельским и молочным хозяйством. Но Бисмарк, как перед хорошим обедом, уже потирал руки:
– В этом датском ребусе, с какой стороны к нему ни подойти, всегда сыщешь место, чтобы уцепиться за повод к войне. Маленькая экзекуция делу не повредит…
Вызвав к себе на Вильгельмштрассе русского посла, президент сказал ему с циничной откровенностью:
– Я знаю, что в России станут думать обо мне, но я очень прошу: дайте нам обменяться с Данией пушечными залпами!