концерт»!
Дробясь на мириады сверкающих брызг, вовсю шумели дивные фонтаны Петергофа. Владыка русской внешней политики выходил в парк, постукивая тростью по беломраморным ступеням. Слева и справа от него, как ассистенты вокруг знаменитого ученого, выступали ближайшие советники министерства. Горчаков вспоминал удачные строчки Баратынского, рассуждал о живописной манере Каналетто-Беллото…
Он отдыхал. Он наслаждался. Он блистал непревзойденным красноречием.
Русским военным атташе при сардинской ставке был Михаил Иванович Драгомиров,[7] изучавший опыт европейских армий. За скромным завтраком, где макароны с сыром были главным украшением стола, Виктор-Эммануил II спросил его:
– Каков, по-вашему, будет исход войны?
– Вы победите австрийскую армию. Она будет разбита, ибо в ее рядах масса славян и венгров. Нет дурака, который бы, сидя в тюрьме, сражался за честь своей тюрьмы.
Возле премьера Кавура, элегантного франта с золотыми очками на носу, Виктор-Эммануил II казался жалким босяком. Понимая, что сейчас на него смотрит вся Италия, он ходил в дырявой куртке, пищу принимал единожды в день, пил только воду. Если перед ним ставили изысканное блюдо, король отворачивался. Чтобы сразу пресечь всяческие нарекания, он составил придворный штат из мужчин, любящих своих жен, и из женщин, преданных своим мужьям. Внешне король Сардинии был похож на старую обезьяну, а гигантские усищи, которые он закручивал до выпученных глаз, еще больше усиливали его безобразие. Между тем это был умный и храбрый человек…
Вскоре загромыхала первая решительная битва при Мадженто. Драгомиров, стоя на холме, видел, как средь убогих деревень, утопая в зелени рисовых посевов, топчутся, залпируя из ружей, более ста тысяч человек. Надрывно трубили рожки, ободряя робких. Виктор-Эммануил II сам повел кавалерию в атаку. Драгомиров пришпорил коня, чтобы видеть подробности боя. Сардинский король, стремившийся добыть себе корону Италии, запомнился ему так: «Со взъерошенными волосами, со вздернутым носом, знаменитыми усами и глазами, выступавшими, как фонари, он походил на кондотьера или оперного героя, и мне трудно было решить – начнет ли он петь любовную арию или бросится на смерть…»
Помятый в свалке кавалерийской «лавы», Драгомиров отбился от штабной свиты и под пулями австрийцев прогалопировал в лагерь Наполеона III, где на барабане сидел профессор истории Тьер и доктринерски обсуждал тактику боя. Здесь же Драгомиров встретил человека, перед талантом которого всегда преклонялся. На понурой сивой кобыле возвышался почтенный старец с язвительным лицом Вольтера – славный стратег Жомини, помнивший еще пожары Москвы и Смоленска в 1812 году… Драгомирову он сказал по-русски:
– Вы и сами убедитесь, что здесь все идет не так, как надо. – Вслед за этим звонким голосом он крикнул Наполеону: – Сир, судьба битвы не решается на циферблате часов!
– Когда же все кончится? – отвечал император, пряча часы в карман. – Я не вынесу этого кошмара… где Мак-Магон?
Королева Гортензия называла сына «тихим упрямцем», но в битве при Мандженто Наполеон III не сумел проявить себя даже в упрямстве: приказывая, он тут же отменял приказ; выслушав лекцию Тьера, искал совета у Жомини, снова приказывал и вновь слал гонцов с отменой приказа… А битва шла своим чередом, и все новые полки, вскинув на плечи ружья, уходили по залитым водою полям, чтобы помереть с возгласами:
– Вива ле имперьер! Вива Итальяно!
Но вид крови, бьющей из ран фонтанами, но вид пораженных лошадей, дергавшихся в траве, но пушки без лафетов, опрокинутые навзничь, – все это приводило Наполеона III в содрогание. Он часто спрашивал: «Где же мерзавец Мак-Магон? Когда он подведет свои колонны?..» Потом, опустив поводья, застывал в седле и казался полностью отрешенным от битвы. «Нет уж! – решил Драгомиров. – В таких делах, как это, лучше быть сорвиголовой вроде Виктора-Эммануила с его удалецкой грудью, подставленной под пули…» Жомини тихо подогнал свою развалину-кобылу к императору, тронул его за плечо:
– Ваша гвардия повыбита. Но уже близок Мак-Магон, и сейчас он обрушится на правое крыло австрийцев… Позвольте мне, старому солдату, поздравить вас с громкой победой!
За ужином в сардинской ставке Драгомирову удалось перекинуться несколькими фразами с Кавуром; как всегда, делячески потирая руки (что раздражало его собеседников), Кавур заговорил о своем Пломбьерском договоре с Наполеоном III:
– Он просил у меня Тоскану для своего кузена Жерома, но что он запоет теперь, когда Тоскана восстала, а итальянцы не желают из-под гнета Австрии угодить в ярмо Франции…
При деревушке Сольферино, что лежала под Мантуей, сражались сразу 350 000 человек, и Наполеон III, забравшись на колокольню церкви, тоскливо взирал на губительное действие своих пушек с нарезными стволами. Вдруг стало темно-темно, долину битвы пронзало клинками молний, втыкавшихся в землю посреди мертвецов. Жара сменилась ужасным холодом, по кирасам забарабанил град величиною с вишню, и бурный ливень низринулся на войска. Австрийцы бежали вслед за своим императором… Драгомиров слез с коня, чтобы подтянуть размякшую от дождя подпругу. К нему, держа над головою раскрытый зонтик, подъехал верхом на лошади граф Кавур в сопровождении четырех мальчиков-грумов. Он спросил русского атташе:
– Как вы думаете, когда это прекратится?
– Уже конец. Вы победили.
– Я вас спрашиваю только о дожде, – ответил Кавур…
Через две недели Драгомиров видел, как этот человек, схватив палку, в ярости высаживал стекла в доме королевской ставки; при этом Виктор-Эммануил II ободрял премьера:
– А ну дай, а ну тресни! Еще… так… молодец…
Вдевая ногу в стремя, король сказал свите:
– Наполеон – собака! – и тут же ускакал…
Оказывается, Наполеон III тайком от Италии повидался с Францем-Иосифом в местечке Виллафранке, и там они состряпали перемирие. В этом было что-то предательское. Французские генералы бросали в футляры свои сабли, говоря с возмущением:
– Император сделал из нас посмешище… Ради чего мы дважды побеждали и проливали кровь французских солдат?
Европа сочла, что вид людских страданий был невыносим для взоров Наполеона III и Франца-Иосифа, посему они и пошли на мировую. Но в основе мира таились иные причины, которые из Виллафранке перекочевали в кабинеты Берлина и Петербурга.
Дело освобождения Италии народ Италии из рук королей брал в свои руки, и это устрашило монархов, готовых простить друг другу прежние обиды, лишь бы не было новой революции в Европе. В самый разгар боев за Ломбардию князю Горчакову пришлось сдерживать furor teutonicus [8] Берлина. Принц-регент Вильгельм не мог стерпеть, что итальянцы, словно играючи, покатили прочь из Италии короны герцогов Тосканы, Модена, Болоньи и Пармы. Пруссия, забыв давние распри с Веной, подняла армию по тревоге и двинула ее к Рейну – только перемирие в Виллафранке спасло Францию от войны на два фронта… Горчаков упрекнул Бисмарка за пробуждение в пруссаках тевтонского национализма. Бисмарк огорченно ответил:
– Наши берлинские тугодумы не могут понять, что сейчас
Александр II, боясь как бы пожар из Италии не перекинулся в Польшу, тоже готов был союзничать с Австрией.
– Подумайте, господа! – судачил он. – Герцогиня Мария Пармская, милейшее существо, вынуждена бежать от своих голодранцев. Мало того, эти пармезане еще устроили народный плебисцит и путем варварского голосования постановили, чтобы она больше не возвращалась в свои владения… Вот как все стало просто: проголосовали – и до свиданья!
Бисмарк с присущим ему цинизмом заметил, что отбытие герцогини Пармской вряд ли испортит вкус