громадный мешок и начал укладывать в него шерсть. Двое курдов, хозяйничавших в этом доме, посмотрели на меня и куда-то вышли. И скоро вернулись с другими курдами. Я до того испугался, что чуть было себя не выдал. Мне бы надо молчать и грабить, а я от страха начал просить:
– Не сердитесь, если я тоже возьму себе шерсти.
Тут они схватили меня и стали бить, крича:
– Мы тебя видели в Баязете… Ты лазутчик, продался русским… Говори – кто ты и откуда?
По-курдски я говорил очень плохо и потому отвечал им по-татарски:
– Пощадите меня. Я слуга Мустафа-оглы (Мустафу-агу все в Баязете знали)… Я всего лишь бедный хойский татарин, и господин мой разрешил мне добыть чего-нибудь для моего семейства… Отпустите меня, добрые и благородные беки!
Курды, не слушая моих воплей, раздели меня догола и стали перетряхивать мою одежду, чтобы найти доказательства своих подозрений – записку или золото. Но данную мне господином Штоквицем записку я уже давно проглотил, еще при виде тех курдов, когда лежал в яме. Разобрав лоскутья моей одежды и не найдя ничего подозрительного, курды меня отпустили. Я подхватил мешок с шерстью и, хромая, побрел как можно скорее из деревни, плача при виде бедствий моих земляков. Когда же вышел за околицу Арцына, я мешок этот выбросил и пошел дальше.
По дороге я прилег немного для отдыха, чтобы поберечь болевшую ногу. Мимо проскакал курд и заметил меня. На его расспросы я отвечал так же, как и раньше. Но этот курд снова раздел меня догола и заметил, что рубашка моя была не курдской. Тут он прижал острие пики к моей груди, чтобы сразу покончить со мной. Тогда я упал перед ним на колени, стал рыдать и просить, чтобы он не убивал меня. Курд посмеялся над моими слезами, назвал меня глупой женщиной и, забрав рубашку, которая ему чем-то понравилась, снова сел на лошадь и ускакал…
Я, сильно обрадованный, отправился дальше в путь. Мне казалось, что я приближаюсь к Каракилису, когда вдалеке показались шатры и всадники в красном одеянии. По глупости я решил, что это русские, и сам побежал к ним навстречу. Но это оказались опять курды, и меня поволокли прямо в шатер шейха (шейх у них, как у нас, армян, – патриарх). Здесь я, стоя перед Джелал-Эддином, снова назвал себя слугой Мустафы-аги. Я заплакал и сказал, что вез сюда изюм для продажи, но твои курды, светлейший шейх, ограбили меня на дороге и отняли даже осла.
Тогда Джелал-Эддин закричал на меня в гневе:
– Ты сам виноват! Теперь люди проливают кровь людей, как воду, и никто на это не жалуется. А ты, глупый баран, жалеешь своего осла… Эй, слуги, выпорите его плетьми, и пускай он уползает от нас зализывать свои обиды!
Меня выдрали плетьми и отпустили. Так-то вот я наконец добрался до Сурп-Оганеса. Здесь меня хорошо встретили русские, но один майор вообразил, что я курд и лазутчик Фаик-паши. Напрасно убеждал я его и обратном – он велел своим казакам вывести меня на двор и расстрелять.
– Разве же может курд, – говорил я майору, – так хорошо беседовать по-русски, как это делаю я?
Майор и слушать меня не стал. Казаки вывели вашего несчастного Самсона Петросова и привязали его к стенке. Но тут послышалось цоканье копыт – подъехал еще один русский офицер. Он умел разговаривать по-армянски и, видя мои слезы, терпеливо выслушал меня снова. Тогда этот офицер стал ругать майора и разрезал на моих руках веревки. Потом он, на виду всех, начал целовать меня в лицо, в глаза, в плечи. Он говорил казакам и тому майору, что я достоин не расстрела, а большой награды.
Меня тут же накормили, переодели и дали лошадь с казачьим конвоем. Мы поскакали изо всех сил и скакали всю ночь и весь следующий день. Только к вечеру мы прибыли в бедный аул Дамцтох, где стоял Эриванский отряд. Генерал Тер-Гукасов сразу же меня принял в своей палатке и был поражен моим рассказом об осаде. В армии еще никто не знал, что происходит сейчас в Баязете.
А.А. Тер-Гукасов читал донесения Пацевича и думал, что турки давно разбиты наголову. Генерал- губернатор Рославлев не мог обещать баязетцам никакой помощи. Только сейчас все поняли, что Баязет сдерживает турок от разгрома Эривани и похода курдской конницы на Тифлис, ибо войск внутри Кавказа почти совсем уже не было…» [18]
От себя мы добавим, что армянин Самсон Петросов получил тогда же золотой Георгиевский крест, сто двадцать полуимпериалов и, став офицером русской армии, помимо жалованья, получал ежемесячно за свой подвиг еще по сто двадцать рублей. Это все, что мы о нем знаем. Но Баязет так и остался в осаде.
Новый день грянул в долине залпом, и юнкер Евдокимов потер лоб, словно не мог вспомнить что-то очень важное:
– Какой это день?.. Боже мой, как гудит в голове. И я не могу вспомнить – какой уже день мы здесь?
– А черт его знает, – отмахнулся Карабанов и стал подозрительно обнюхивать свои ладони, фуражку, обтрепанные полы сюртука. – Не могу понять, что за вонь? – сказал он, брезгливо морщась. – Дышу какой- то падалью и никак не могу избавиться от этого гнусного зловония.
К ним подошел Потресов, кивнул куда-то вниз:
– И не избавитесь, поручик! Можете взглянуть: нас окружают трупы, и с этим ароматом придется мириться, пока Тер-Гукасов не выручит нас отсюда.
Да. Стены цитадели были окружены завалами мертвецов, и кверху, растекаясь по камням бастионов, вместе с дрожащим горячим воздухом поднимался перепрелый удушливый смрад.
– Фу! – отплюнулся Карабанов и, отступая подальше, спросил Штоквица: – Господин капитан, справедливо ли сие, что вы одного армянина выпустили из крепости с запиской?
– Да. – Штоквиц опустил бинокль. – Хотя и не уверен в успехе… Хватит морщиться, Карабанов: самые дорогие духи иногда тоже воняют падалью. Лучше вы, любезный Андрей Елисеевич, обеспечьте точную стрельбу вон по тем горам! Видите, там лезут турецкие караваны?..
По обрывистым горным тропинкам, петляя среди окрестных скал, тянулись из Баязета в Туретчину длинные цепочки навьюченных тюками ослов. Было ясно, что османы задумали вывезти награбленные в городе богатства.
Карабанов щелкнул каблуками, но лихого «щелка» не получилось – разбитые по камням сапоги лишь глухо тявкнули, словно обиженные щенята.
– Будет исполнено, господин капитан, – ответил Андрей с нарочитой четкостью, словно желал голосом восполнить неудачу с сапогами.
Солнце, начиная свой дневной путь, уже нависало над вершинами Арарата, и люди ощущали, как полуденный жар высасывает из них последние остатки влаги. Нестерпимая жажда палила и грызла внутренности, люди стали терять сознание и ничком лежали на горячих камнях.
– Штоб вам всем повылазило! – ругался старый гренадер Хренов. – Куды ни пойдешь, везде только и слышишь: пить да пить… С похмелья вы, што ли? Эвон я, кавалер георгиевский! По мне, хоша е вода, хоша нет ее. Мне все едино. Вот чайку бы – это дело другое!..
Среди бела дня, невзирая на пули, один не выдержал. Видели, как он соскочил со стены и побежал к реке. Он даже не бежал – это был какой-то порыв, почти сумасшествие. Ни ведра у него, ни кружки. Один только рот, жаждущий скорее припасть к воде. За ним следили сотни глаз. Переживали за него, спорили – успеет добежать или нет. И он добежал. Добежал, и в крепости раздался чей-то радостный крик:
– Братцы, пьет! Пьет…
Беглец – под свист пуль – напился. Начал стягивать с ноги сапог. Крепость отвечала ему взрывами советов, криками поощрения. Он уже набрал в сапог воды и кинулся обратно. Но тут же, пробитый пулей, упал, и тогда все увидели, как он пополз обратно – к реке.
И там, на берегу – опять под пулями, уже умирая, – он все еще пил и пил эту проклятую воду. Пил ее, пока очередная пуля не добила его до конца. И среди защитников Баязета, наверное, были такие, кто остро позавидовал этому смельчаку, – недаром Участкин сказал:
– Дык и что ж. Он хоть напился перед смертью!..
Пацевич тоже страшно мучился жаждой. Получив утром всего три ложки воды, около полудня он велел Китаевскому попросить для него если не воды, то вина у госпожи Хвощинской.
– Помилуйте, – удивился ординатор, – откуда у нее может быть вино?
– У нее есть… я знаю. Две бутылки… Вы не смеете отказать мне в этом…
Китаевский передал просьбу полковника Аглае Егоровне. Так и так, мол. Просьба выглядит дикой,