хаш!» – доносились выкрики торговцев мясом. В убогих саклях тихие печальные армянки ткали пряжу по древнему способу Пенелопы и пели о счастливой жизни за морем. На дворе цитадели глухо ревели верблюды, желудкам которых никак не могли угодить солдаты. Из кавалерийских кузниц несло жаром и грохотом. На речном берегу денщики дрались мокрым офицерским бельем.
И штабс-капитан Некрасов, неугомонная душа, поучал молодых солдат на плацу:
– Приклад к плечу прижимай плотно. Дави на спуск плавно. Выстрела не бойся. Своя собака хозяина не кусает. Вот я сейчас покажу вам, как надо жарить по цели!
Штабс-капитан нащупал на мушку цель. «Видишь, – сказал, – спокойно надо! – И, вместо выстрела, только слабо тикнул курок. – Что за бес такой?» – рванул затвором, переставил патрон, и – опять: тик! – а выстрела не было.
– Вы не поверите мне, – делился потом Некрасов с прапорщиком Клюгенау, – но виноваты оказались патроны. В злости я велел разворотить весь ящик, и кто бы догадался, что вместо пороха патроны набиты…
Милиция тоже бывала на стрельбище, но там все было гораздо проще. Исмаил-хан Нахичеванский садился на пригорке, ставил по левую руку от себя ведро с водой, по правую – ведро с чихирем. Попал милиционер в цель – пей стакан чихиря, высадил пулю мимо – глотай стакан воды. Богу – божье, кесарю – кесарево!
– Подход нужен, – мудро говаривал Исмаил-хан, сидя между двух ведер на командирском пригорке.
Штоквиц однажды не вытерпел.
– Исмаил-хан, – сказал он, – просвещенному вниманию которого мы обязаны этим открытием в военной педагогике, наверное, воображает себя новым Клаузевицем! Но самое любопытное, что хан к сорока годам жизни стал подполковником, а мне уже скоро пятьдесят, и я еще капитан… Господа, что сделал полезного Исмаил-хан?
– Он собрал прекрасную коллекцию нагаек, – ответил Клюгенау.
– Барон, убирайтесь на чердак со своими шутками! Вы мне надоели! Вот уже как…
– А я не шучу, господин капитан: Исмаил-хан собирает нагайки оттого, что неумен. А умные же люди этим не занимаются. И потому любой этнограф схватился бы за нагайки хана как за драгоценность.
Штоквиц прихватил по дороге Карабанова и нагрянул в палатку Хвощинского. Доказать несуразность поступков Исмаил-хана не стоило для капитана особого труда, как и вообще не стоило из-за него приходить с жалобами к обиженному службой полковнику.
– Оставьте его в покое, – посоветовал Никита Семенович. – Не будем, господа, возлагать особых надежд на милицию. Местная конница вовсе не годится для серьезной войны. Оставим их на случай погони, до которой они охотники. А так, собственно, почему вы ко мне пришли, господа? Я уже давно не командую гарнизоном.
Впрочем, Хвощинский лишь напускал на себя вид равнодушия к судьбе крепости и, внешне оставаясь в подчинении Пацевича, продолжал чутко следить за всеми событиями. Но до поры до времени старый вояка сознательно выжидал и только один раз не выдержал, чтобы не вмешиваться в действия Адама Платоновича.
Однажды в Баязет со стороны русской границы вкатился крытый фургон, в котором привезли… гроб. Это был гроб, сделанный на заказ, из числа тех печальных образцов, какие гробовщики любят выставлять в витринах своих мастерских, чтобы похвалиться искусством «украсивления» смерти. Бока гроба сияли лаком, он был обит по краям черным глазетом, траурные кисти тяжело обвисали с покатых бортов.
Солдаты глядели на него, как дети глядят на рождественскую елку. Стоила же эта роскошь тринадцать рублей сорок две копейки. В деревне трех коров можно купить на эти бешеные деньги.
– Для кого? – хмуро спросил Штоквиц.
– Да все для них, для солдатиков, – ответствовал Пацевич.
И правда, первого же солдата, умершего в госпитале, положили в этот гроб и на плечах взнесли на Холм Чести под явор. Однако из гроба покойника тут же вынули, завернули в рогожку и опустили в яму. А гроб, уже пустой, поплыл обратно в крепость. Тринадцать рублей сорок две копейки остались чистенькими. На второй раз повторилась та же процедура, только уже менее торжественно, и тогда Штоквиц, насупясь, спросил:
– Извините, господин полковник, а куда же идут эти деньги?
– На представительство, – ответил Пацевич. – На представительство и подарки туземцам.
Все бы ничего, и Хвощинский, наверное, стерпел бы это, но Адам Платонович иногда делал вещи, которых можно было бы и не делать. Обычно это с ним случалось, когда он не желал пить воду из бурдюка, а заменял ее чихирем и кахетинским. В один из дней полковник велел выставить гроб в усыпальнице паши, чтобы… «солдатик, как сказал Пацевич, мог убедиться своими глазами, что его не обманывают, ему дома на полатях со своей женой так не лежалось, как в этом гробу!..»
Узнав о подобном комедианстве, Хвощинский не поленился спуститься в усыпальницу и, обругав любопытных идиотами, приказал немедленно убрать гроб. Затем направился прямо к Пацевичу; что у них там произошло, никто не знал, но гроб поспешно убрали и закинули в подвал.
Видать, Пацевичу пришлось немало выслушать правды-матки от Хвощинского, и вечером он стал вымещать свою ярость на денщике; было слышно, как он обрабатывает его за дверью своей каморы:
– Я вот тебе Европу-то распишу.
– То есть, – комментировал юнкер Евдокимов, – даст по личности.
– Я тебе так врежу по толстой Азии…
– Что сидеть будет больно, – подхватывал юнкер, искренне забавляясь. – Какой все-таки у нас полковник блестящий знаток географии. Просто приятно служить под началом такого образованного господина!
Так текли эти дни в Баязете.
Сивицкий недаром отчитал Аглаю: он ожидал видеть помощницу, труженицу. Но когда перед ним появилась эта шуршащая кринолинами дама с целой сотней шпилек в волосах, он был вынужден сразу же показать ей, что здесь нужно самопожертвование, а не только сострадание к «бедному русскому солдатику».
Кстати, этой несчастной фразы, придуманной о русском солдате квасными патриотами, Александр Борисович не мог переносить:
– Какой там, к черту, «солдатик»? Здоровенный бугай, каши нажрется, чарку-другую хватит, идет – аж земля трещит, всю казарму провоняет. А его «бедным» зовут! Это все психопатки-бабы придумали!
Вскоре госпожа Хвощинская приятно удивила его: она была трудолюбива, скромна, уже одно ее присутствие как женщины несколько скрашивало тягостную обстановку крепостного госпиталя.
В преддверии «амбуланса» сидел на табурете вечно полупьяный фельдшер Ненюков. В его подчинении находились войсковые цирюльники и костоправы, умевшие вправлять вывихи и накладывать лубки. Сам же фельдшер, пока в госпитале было спокойно, всеми правдами и неправдами искал случая напиться, и Сивицкий выпроваживал его из «амбуланса» в прихожую. Ненюков сидел там, в мрачном полумраке, перед тетрадью для записи больных и каждого солдата пугал строгим вопросом.
– Кво вадис, инфекция? – спрашивал он, тут же переводя божественную латынь на русский язык: – Куда прешь, зараза?
А зараза в гарнизоне уже появилась. Мириады мух, нечистоплотность, общение с животными, запущенные источники, нехватка мыла все-таки сделали свое дело: появились первые признаки перемежающейся лихорадки, дизентерии и особой формы «сухарного поноса»; трое больных находились уже в коматозном состоянии. По вечерам солдаты стали получать хинную водку, офицеров Сивицкий настойчиво пичкал хинином.
– Я хочу, – говорил капитан, – чтобы над моим госпиталем можно было написать те пять слов, которые писали когда-то в древности над дверями античных лечебниц: «Именем богов смерти вход воспрещен!»
Болезни пробрались не только в солдатские казармы, но и в офицерские палатки. В «амбулансе» Сивицкого уже перебывали все офицеры гарнизона, за исключением Карабанова и барона Клюгенау; последнего доктор и не ждал к себе, зная, что прапорщик редко болеет и даже лихорадку, нажитую в болотах Колхиды, лечит как дикий чеченец (горсть соли распустить в воде и выпить, после чего ходить по