– Жив покеле.
– Куда ползешь, хвороба?
– А пить хоцца…
Иные смельчаки, неизирая на пули, чтобы сберечь воду в своих флягах, подползали на животе к воде, надолго приникали к ней воспаленным ртом и, вжимаясь в землю, – задом, как раки, – снова отползали на карачках к своим винтовкам, снова притирали поудобнее ласковые приклады к своим жестким небритым щекам.
Карабанов заметил, что казаки целятся чрезвычайно долго и тщательно, и тут же вспомнил предупреждение капитана Некрасова: прицелы турецких «снайдеров» рассчитаны на тысячу четыреста шагов далее наших.
Он встал.
– Ложитесь! – крикнул Евдокимов. – К чему это?
– Меня не убьют, – сказал Андрей, почему-то вспомнив пророчество Клюгенау. – Во всяком случае сегодня…
Веря в свою звезду, он во весь рост подошел к Егорычу: тот поднял к офицеру лицо, источенное оспой и продымленное порохом.
– В кого бьешь, конопатый? – спросил Андрей, ложась рядом с опытным казаком.
– А эвон, ваше благородие… Вишь, лежит? Ишо задницу эдак-то отклячил?.. По нему и бью…
– Ну, по-честному: сколько патронов на него угробил?
Конопатый поежился:
– Да не утаю греха – пару выпустил.
– А ну-ка, дай винтовку…
Тяжелый приклад вдавился Андрею в плечо, он проверил прицел. Все как надо – хомутик отщелкнут до предела (до шестисот шагов), а дальше… Дальше военное министерство подразумевало, что солдат встанет и пойдет на врага со штыком наперевес.
– Сволочи! – выругался Андрей, целясь в турка, – испортили оружие. Вас бы сюда, подлецов! Да в штыки…
Черненая мушка нащупала ляжку турка. Палец плавно спустил курок, и приклад откачнул Андрея в плечо. Так и есть: мимо. Турок понял, что целились в него, и отодвинул ногу.
– Прекратить стрельбу! – крикнул Андрей, поднимаясь.
Казаки, не прекословя, оттянули свои винтовки к себе, полезли в карманы за кисетами.
И тут случилось такое, что дано видеть раз в жизни: скалы и камни, до этого черные и безжизненные, вдруг расцвели красными пятнами, словно неожиданно созрели небывалые ягоды: это турки все разом, как по сигналу, подняли из-за укрытий свои головы в красных тюрбанах и фесках…
Стало непривычно тихо, и в этой тишине, захлебываясь от дурацкого восторга, поросенком завизжал Дениска:
– Братцы-ы, малина во Туретчине поспела… Зовите девок по ягоды!..
Грянул хохот. Казаки так тряслись от смеха, что даже прыгали животами по камням. Повсюду слышались веселые дополнения:
– Малина!.. Девок станишных!.. В подолы, братцы, турку собирать будут!.. В подолы!.. Дениска, кажи, кажи турке…
Турки же выползали из своих каменных нор, прислушивались. Им был непонятен этот смех, если гяуров всего лишь одна сотня, а их шестьсот, и каждый на коне; может, неверные посходили с ума от страха и сейчас сами перережут один другого?..
– Дениска! – надрывались казаки, – кажи, кажи туркам, как девки по ягоды ходят!
Но дерзкий смех казаков наконец дошел до сознания турок. И тогда волосатый бунчук опять медленно пополз в долину, послышался рев буйволовых рогов, раздались воинственные вопли: турецкие орты снова двинулись в атаку.
– Ложись, братцы, – крикнул урядник, – идут!..
Карабанов повернул барабан револьвера и пересчитал желтые головки патронов: их было всего четыре.
И, готовя себя к смерти, он сказал:
– Эх, выпил бы я сейчас ледяного шампанского!
Солдаты приветливо распахнули шлагбаум, и Аглая увидела первую улицу Баязета, которая была сплошь вымощена собаками разных мастей и возрастов. Первый нищий, встреченный женщиной, поразил ее своей истинно восточной изощренностью. Это был человек сухой и желтый, зубы его были мелкими, как перловая крупа. На нем висели какие-то вшивые лохмотья, вместо ушей виднелись лишь одни слуховые отверстия. На груди его был наколот странный узор, затертый порохом, а правое плечо хранило следы ужасной операции. Отрезанная рука лежала тут же: искусно высушенная, с растопыренными пальцами и вделанная в подставку, похожую на подсвечник, эта рука держала миску для собирания милостыни.
– Аллах версин! – ответил урод, когда Аглая бросила ему в миску пиастр, и правоверные уста нищего снова окутались струями табачного дурмана.
Стегая по передку длинными, в репьях и колючках, хвостами, ленивые ишаки втащили санитарные фургоны в Баязет, поволокли их в сторону крепости.
Аглая сказала:
– Боже мой, какой ужас, и это город?! Как здесь могут жить люди?.. Как они не бегут отсюда куда глаза глядят?..
Мимо тянулись грязные глинобитные сакли и черные дыры лавок с тряпьем, развешанным для продажи. Тут же, среди улицы, армяне-торговцы жарили шашлыки, кузнец подковывал лошадь, душеприказчик, он же и врач, рвал клещами зубы. Закутанные во все черное (только блестели испуганные глаза), вприпрыжку семенили по обочинам сухие, как палки, баязетские жены.
И повсюду была пыль, и в этой пыли копошились, как черви, турецкие нищие. С язвами на лицах, безглазые, безрукие, со страшными шрамами сабельных ударов, – кошмарное наследие побед султана. И каждый из них тянул к женщине руку, с варварским фанатизмом совал под колеса фургонов обрубки своих ног и рук, каждый выкрикивал одно и то же:
– Йа, хакк!.. О истина!.. О пророк!..
Раскрыв ридикюль, Аглая щедро и часто швыряла монеты. Сейчас ей было страшно чего-то и даже нелюбопытно. А когда фургон въехал в крепость, женщина не сдвинулась с места, и Хвощинский сам опустил ее на землю, сказав:
– Ну, что с тобой? Ты какая-то странная… Кто тебя так напугал?..
Он поцеловал жену в лоб, как целуют детей, и Аглая понемногу успокоилась. В киоске дворцовой мечети, куда провел ее муж, было прохладно, глаза невольно отдыхали на полинялой мусульманской мозаике. А в бутылке стояли цветы – они уже поджидали ее: цветы совсем незнакомые, нерусские, они ничем не пахли.
– Ну вот, ну вот, – сказал муж, потирая руки, – я рад…
Аглая вяло улыбнулась:
– Прости, но я попрошу тебя выйти. Мне надо помыться после дороги… Я вся в пыли!
Полковник ушел. Аглая стала мыться. Поливая на шею водой из кувшина, она машинально думала – ну отчего все так: перед мужем у нее до сих пор девичий стыд, а при Андрее она уже не боится своей наготы.
«Отчего все это?..»
– Ты можешь войти, – строго разрешила она, застегивая блузку. – Ну, я уже все знаю: тебя обидели, обошли… Не сердись на свою глупую женушку, но, может быть, это и не столь важно. В отставку ты выйдешь все равно с генеральским пенсионом. Может, это даже и к лучшему – надо же когда-нибудь поберечь себя.
– Хорошо бы тебе уехать, Аглаюшка, – неожиданно сказал Никита Семенович. – Красный Крест основан на бескорыстии, и Сивицкий, если я поговорю с ним, надеюсь, отпустит тебя обратно в Игдыр.
– Почему? – спросила она, удивляясь.