графа Витгенштейна, помнит ли он Галю Фиккельмон? Это я – Галя Фиккельмон с «Минерашек», меня гвардионусы в Петербурге на руках носили…
Но вот женщины разом отшатнулись от окна, и на Карабанова угрюмо посмотрело по-бабьи сырое лицо блюстителя гаремной нравственности. Евнух сплюнул вниз и задернул окно ширмой.
– Ух и дал бы я тебе в рожу! – сказал поручик.
Офицеры прошли в лавочку духана, стены которого были убраны парижскими литографиями с изображениями юных гризеток или матросов с могучей грудью; здесь же висели вензеля султана и коллекции бритвенных ножей. Дырявые диваны были покрыты рогожками из египетских тростников.
Содержал лавочку какой-то медлительный человек с узкими подведенными глазами; в великолепной чалме, скрученной из белой кирманской шали, он сидел в углу духана, в окружении шумящих кофейников и булькающих наргиле, держа в одной руке носок туфли, а в другой янтарный мундштук.
– Перс, наверное, – решил Андрей.
– Нет, – возразил Клюгенау, – он больше похож на халдея или даже на бахтиара; видите, какой у него покатый лоб и высокий затылок.
Они пили из маленьких чашечек крепчайший кофе. Карабанов лениво щипал халву. Варенные в меду конфеты-пешмек липли к языку: жара усиливалась. От сточной канавы, пробегавшей мимо живодерни, несло гнусной вонью.
– Я вижу, что у вас испортилось настроение, – заметил Клюгенау.
– Это пройдет, – вздохнул Карабанов. – Просто певичка с Полюстровских вод случайно назвала имя человека, которое мне было неприятно слышать.
– А-а, – догадался барон, – вы мне кое-что уже рассказывали об этой гвардейской истории. Это, кажется, тот самый граф, с которым вы отказались стреляться?
– Да, он. Но теперь я бы встал к барьеру и непременно убил бы его! – заключил Карабанов со злостью и замолчал.
Неведомый певец, под дикие завывания и визги, запел на майдане хвалебную песнь, долетавшую до офицеров, и Клюгенау почти машинально, в силу привычки, стал переводить:
– Слушайте, что он поет, Карабанов:
– Вы слушаете, Карабанов?
– Конечно. Мне это кажется занятным.
– А дальше еще занятнее, ибо касается нас:
Певец издал какой-то печальный вой и замолк.
– Итак, – сказал Карабанов, опустив подбородок на эфес шашки, – я на днях ухожу… У меня будет к вам просьба, барон: если я не вернусь, напейтесь за меня хоть один раз в своей жизни.
– Я не сделаю этого, – подумав, ответил Клюгенау. – Я лучше напишу стихи на вашу смерть… Только вы, Карабанов, не погибнете. Вы – злой, а злым людям везет. Их любят женщины и не трогают собаки.
– А почему бы и вам, любезный барон, тоже не разозлиться? – улыбнулся Андрей. – Собаки бы вас боялись, а женщины – любили… А?
– Вы шутите, поручик, и ваши шутки злы. Но только не думайте, что я несчастлив, – нет, я счастливее вас, ибо я люблю…
– Что?
– А вот – все. Даже этого глупого певца на майдане. А что любите вы, Карабанов?
– Мне легче ответить вам, барон, чего я не люблю. Это застарелых долгов, пробуждения после пьянки, плохих лошадей и женщин, которые умничают в постели.
– Небогатый же у вас запасец! Вроде запаса остроумия у капитана Штоквица с его мифическим стаканом лафита.
– Но у вас, барон, нет и такого.
– Вы не поэт, Карабанов, – без обиды заметил прапорщик, – и это беднит вас. Посмотрите хотя бы на ту вон девушку, что идет с кувшином масла на голове. Посмотрите, как воздушна ее поступь, как равномерны и плавны взлеты ее рук, как грациозно изгибается ее талия.
– Семенит, – заметил Андрей, посмотрев на девушку.
– Да, – продолжал барон, – она идет шажками мелкими, как зерна бисера. Все девушки здесь ходят так осторожно, и на Востоке о такой походке даже слагают песни… Вот, слушайте:
– Вы чудак, барон, и большой чудак!
– Может быть, – откликнулся Клюгенау. – Но я вижу поэзию и в этой поступи девушки. А должно быть, как она прекрасна лицом!
Девушка с кувшином на голове поравнялась с офицерами, обернулась – и оказалась отвратительной, сморщенной старухой с кривым носом и впалыми глазами.
– Ха-ха-ха! – раскатисто рассмеялся Карабанов. – Вот это фокус. Сама жизнь жестоко мстит вам, барон. Довольно фантазий!..
– Ах, все это не то… – небрежно отмахнулся Клюгенау. – Вот, например, канава; вы морщитесь, вам этот запах неприятен, и вы, может быть, вспоминаете строфу Подолинского, если только читали его когда- либо:
Ну и так далее!.. Мне тоже, признаться, не нравятся эта вонь, эти блохи в казармах и эта жарища. Только не надо юродствовать, Карабанов: с долгами можно расплатиться, похмелье пройдет, лошадь можно объездить и можно разбудить страсть в женщине. Все это не то, Карабанов, и… Хотите, я предскажу ваш конец?
– Ну? – строго нахмурился Андрей.
– Ваш конец будет случайным и нелепым. И никто, даже я, ваш покорный слуга, не напишет стихов на вашу дурацкую погибель.
– Я вас разозлил, барон?
– О нет! Мне жаль вас, Карабанов.
Столик полетел на пол, и чашки со звонам разбились. Клюгенау испуганно вскочил, отряхивая запачканный сюртук.
– Убирайся вон! – заорал Карабанов. – Немецкому шмерцу не пристало учить меня… Меня – столбового русского дворянина. Брысь отсюда, колбасник!
Хозяин лавочки, халдей или бахтиар, сожмурил свои подведенные глазки. Одни только гяуры могут шуметь так! А правоверный – нет: прощаясь с обидчиком, он бы вежливо поблагодарил его за мудрую беседу, а придя домой, как следует наточил бы свою саблю.
– Вот… мозгля! – сказал Карабанов и ударом кулака довершил разгром стола.
Хозяин лавочки пошептался с кем-то через ширму и подошел к русскому офицеру.
– Какой халва? – спросил он ласково. – Ваше благородство хочет кальян? Один кальян, два кальян?
– Неси, – повелел Андрей, – коли водки не держите, варвары!..
Когда поручик одурел и совсем уже побелевшими глазами смотрел, как бурлит в кальяне вода, перс или халдей, черт его разберет, снова подошел к нему:
– Надо успокоить свое благородство, – сказал он. – Женщин нету, но есть тайное удовольствие. Совсем маленькое…
Он провел Карабанова куда-то за ширмы, и скоро они очутились в низкой комнате без окон, затянутой толстыми коврами; несколько свечей, расставленных по углам, с трудом рассеивали полумрак. Пахло пылью и еще чем-то неуловимым.
Карабанова, одуревшего от кальяна, клонило в тяжелый сон. Он сел на широченную тахту, сразу