вяжу. Овца глаз-то на гуртовщика не подымает, он и орет тогда, что нету. А она тут, ваше благородие, в стаде. Ну, а когда уж привыкнут, что «нема одной», тут ее и кидай в котел: она уже лишняя!..
– Ну, Дениска, – не раз грозил ему Ватнин нагайкой, – быть тебе…
– …В урядниках! – весело подхватывал Ожогин.
– В урядниках, то верно, – хмуро соглашался Ватнин. – Только в драных урядниках! Нагайку-то вот видишь?..
И, поворачивая над кострами ружейные шомпола, на которых жарились, истекая жиром, куски свежей баранины, уманцы говорили:
– А што, братцы? Кажись, не по-собачьи живем: людьми стали…
………………………………………………………………………………………
Штоквиц с головой зарылся в свежие хрустящие газеты, пришедшие из Игдыра. Читая, он вздыхал, крепко и подолгу чесался.
– Что вы переживаете, господин капитан?
– Да тут, понимаете ли, иногда прелюбопытные вещи встречаются. Впрочем, и вранья тоже хватает…
Солдат был сух и легок, будто его изнутри выжгло. Солдат еще николаевский – такие редко сгибались. Сразу пополам сломается – и можно в гроб класть. Отшагав свое под барабаном, вернулся солдат в свое Заурядье или Калиновку (это безразлично) и остаток жизни цепко, к себе безжалостно, давай деньги копить. Вот и старость тихая под истлевшим мундиром, затуманились от времени кресты и медали. Солдат трубочки не выкурит, шкалика не опрокинет – все копит, жила бессмертная! По грошику да по копеечке, иногда и побираться пойдет – копит и копит.
Кончилось все очень странно. История об этом солдате обошла множество тогдашних газет, и потому нам известно ее окончание. Двести двадцать пять рублей (немалые деньги) отдал старый жмот на… «пользу славянского дела», а на остальные купил билет до Кишинева и вскоре появился в Сербии, где и погиб в сражении за свободу своих единокровных братьев. Казалось бы, все понятно, а с другой стороны – и не совсем…
– Да-а, – невольно призадумался Штоквиц, складывая газету. – Когда Верещагин едет к Скобелеву – это мне объяснять не надо: он будет писать картины. Но этот… Да-а. Теперь какому-нибудь из таких и по зубам врезать – еще подумаешь: стоит ли? Может, и он дома корову с самоваром продал, чтобы в Баязет попасть!
Карабанов откровенно расхохотался, покручивая на пальце хлесткую, размочаленную нагайку.
– Не хотят мужики наши умирать кверху пузом на родимых полатях. Им теперь, подлецам, свобода дадена!
В разговор вступил прапорщик Латышев.
– Мне вот, – сказал он, – мне… – и ткнул в себя пальцем. – Пардон, господа, но мне кажется странным… Ведь русский мужик не знает ни истории, ни географии. Единственное доступное его пониманию – это Иерусалим, а в нем гроб господень, святыня христианства, которая находится в плену у турок… Отчего же, господа, так охоч до этой войны наш мужик?
Клюгенау сидел в углу, старая шашка лежала поперек колен, косо стоптанные по камням каблуки его смешно топырились в разные стороны.
– География, история… – сказал он и повторил зачем-то жест Латышева, ткнув в себя пальцем.
Бедный прапорщик смутился, заелозил по полу от смущения сапогами.
– Нет, – продолжил он, – господа, так нельзя… Мне вот непонятно. Давайте возьмем опять-таки историю и географию…
Некрасов уже собирался уходить, но задержался в дверях.
– Хорошо, – сказал штабс-капитан резко, – взяли!.. Конечно, экзамена по истории и географии нашему мужику не выдержать, и в этом, Латышев, вы безусловно правы. Но – политическая история!.. О-о, мужик ее знает, поверьте мне, на собственной шкуре. Лучше нас с вами. Да-с!.. Это его дед, это его сват, это его кумовья да шурины делали историю в турецких войнах.
Некрасов в возбуждении натянул фуражку на лоб как можно крепче, толкнул уже дверь, чтобы выйти, но снова остановился и продолжил:
– А история проста. Снимите с мужика рубаху – на груди его рубцы от ран, полученных в турецких войнах. Если не брезгуете, стащите портки с мужика, – на заднице тоже рубцы. Это уже следы тех недоимок, которые с него взыскивали розгами, когда Россия уставала от этих войн. Так вот длится
Штоквиц тяжело посмотрел на Латышева – словно прижал его к стулу своим взглядом:
– Так-то, юноша… Кого до Киева, а кого и до Шлиссельбурга. Только уж довезет, а не доведет. На казенной троечке. По Тверской-Ямской. С бубенцами…
Некрасов уже был за дверью, и «бубенцы» Штоквица прозвенели ему в спину. Клюгенау зевнул и, прикрыв рот ладошкой, метко стрельнул глазами – на Латышева, потом на Ефрема Ивановича, не спеша поднялся и побрел нагонять Некрасова.
Карабанову оставаться в обществе сухаря-коменданта и прапорщика (которого он в душе называл не иначе, как «недоносок») совсем не хотелось, и он тоже направился к выходу.
– Покидаете нас? – остановил его Штоквиц.
– С вашего разрешения. Спать пойду…
На улице за ним увязался какой-то черный лохматый козел и, тряся бородою, долго тащился следом за поручиком, о чем-то восторженно блея. Карабанов сначала его отгонял, потом плюнул, и козел сам отстал. Шел поручик на Зангезур, чтобы, зарывшись с головою в душные кошмы, спать до вечера, а вечером сыграет он с Ватниным в «дурачка», ибо есаул другой игры в карты не знал; потом опять спать ляжет, а там и утро наступит.
– Черт возьми! – остановился Андрей. – А где же гром победы, который должен раздаваться?..
А гром побед русского оружия уже раздавался, и отзвук их – по газетам и по слухам – доходил до заброшенного Баязета: форсировав широкие поймы Дуная, российская армия уже начала освобождение славянских сел и городов.
Однако же весь этот гром побед прокатывался где-то вдалеке, за горами да за морями, а Баязет продолжал томиться в знойной духоте, в неверных сплетнях шпионов и лазутчиков, в кажущемся спокойствии. В окрестностях города рыскали казачьи пикеты, часовые иногда исчезали со своих постов бесследно, будто их и не было там; только потом, по прошествии времени, чья-то вражеская рука подкидывала ночью голову часового в крепостной ров, или ловили на майдане торгаша, просившего двух баранов за шинель убитого.
– Не смущайтесь, – говорил Хвощинский молодым офицерам. – Все это в порядке вещей. Не забывайте, что это не просто война, а восточная война. Она тем и поучительна для нас с вами, что в ней никогда не бывает передышек. Держи глаза пошире, а шашку наготове…
Третьего мая вдруг зарокотали в крепости барабаны, и перед строем всего гарнизона была совершена первая публичная казнь. На задранных кверху оглоблях санитарного фургона, заменивших виселицу, вздернули молодого муллу, который пытался разрушить водопровод, питавший цитадель, а перед этим убил двух ездовых солдат-стариков.
Перед казнью Хвощинский подошел к мулле и спросил:
– Ты зачем это делал, пес?
Мулла, не отвечая, воздел руки к небу. Ему накинули петлю на шею.
– Зачем ты убивал наших солдат?
– Меня нельзя винить в этом, – прохрипел мулла. – Это внушено мне свыше.
– Аллах, что ли, внушил тебе отрубать головы убитых?
– Но я действовал в святом восторге, – оживился мулла.
Хвощинский махнул платком:
– Вздернуть собаку…