не знал и он – никого, Карабанов был одинок, и Аглая была последним звеном в его прошлом. Старое влечение к ней, как зерно, долго пролежавшее под спудом земли, вдруг созрело и взошло свежим зеленым побегом – любовью, – так хотелось думать Карабанову об этом чувстве.
И весь день он ходил по душному Игдыру как пьяный, в каком-то сладком полусне. И виделось ему при дневном свете то, что дано человеку видеть только ночью. Бывает же такое. Ну куда человеку деться?..
Сел на завалинке играть с прапорщиком Латышевым в шахматы. Прапорщик хотя играл и хуже Андрея, но раздражал его комментариями.
– Я возьму у вас коня, – предупреждал поручик.
И, в раздумье берясь за патрон от «смит-вессона», заменявший фигуру коня, Латышев с пафосом декламировал:
– Что ты дремлешь, конь ретивый, что ты шею опустил?..
Карабанов говорил ему:
– Здесь можете ходить слоном.
И прапорщик, хватаясь за пуговицу от солдатского мундира, заменявшую фигуру, вспоминал из басни Крылова:
– Слона-то я и не приметил…
Наконец все это надоело Андрею, и он перевернул шахматную доску с патронами и пуговицами ко всем чертям собачьим:
– Да что вы, прапор, будто гимназист, хрестоматию мне тут зубрите? Играть так играйте, а просвещать меня не советую!..
Не зная, куда деть себя, пошел на базар. Очертя голову ринулся Андрей Карабанов в этот яркий азартный омут. Шум, толкотня и запахи оглушили его. Карабанов жевал кишмиш, лез пальцами в бочку с дегтем, с видом знатока стучал ногтем по кувшинам. Из озорства отдернул на одной красотке чадру, плетенную из конского волоса, и в ответ на его дерзость старый повелитель, толстоносый грязный айсор, издал глухое шипение.
– Ну, не шипи, – сказал Андрей ревнивцу. – Я вот у тебя эту бирюзу покупаю…
Чья-то рука легла ему на плечо: это был Клюгенау.
– Не советую покупать, – с усмешкой заметил барон. – Бирюза – камень зловещий. Столетиями она растет на костях людей, умерших от безнадежной любви. Пойдемте-ка лучше со мной и послушаем пение нищих «сатаров»!
Прислонясь тощей спиной к стене караван-сарая, нищий перс сидел на солнцепеке, раскинув босые черные пятки. Впалый и влажный рот его был полуоткрыт, вокруг него кружились знойные зеленые мухи. Он был одет в русский полушубок, вывернутый шерстью наружу; по голой груди его, бронзовой от загара, медленно струился грязный пот. Лицо сатара было матово-зеленоватым, и узкие персидские глаза томно посмотрели на офицеров.
– Восточный соловей, неподражаемый Рубини из Баязета! – сказал Клюгенау и бросил перед певцом монету.
Сатар достал из-за спины медную тарелку. Первый звук его голоса был печален и напоминал далекое эхо в горах. Но вот певец оживился, высокая нота, дребезжа и вибрируя, взлетела куда-то к пыльному небу. От напряжения пальцы на ногах сатара широко растопырились. Кадык на его шее, острый и шершавый, круто перекатился под мокрой от пота кожей, и он закрыл лицо тарелкой.
– Боже мой! – удивился Карабанов и невольно вздрогнул: в этом напеве он услышал отклик своим желаниям, каждый звук голоса опадал на него, казалось, расплавленными каплями. – C’est etonnant! Mais on n’y peut rien comprendre, – добавил он, повторив по-русски: – Удивительно! Но тут ничего нельзя понять…
– Обратите внимание, – сказал Клюгенау задумчиво. – Этот сатар переплетает одну ноту с другой, словно нити в драгоценном хорасанском ковре. И притом, где же тут предел законам человеческого дыхания, если эти нити у него бесконечны?
– Я больше не могу, – сказал Андрей и отвел тарелку от лица сатара.
Нищий, впавший уже в какой-то экстаз, продолжал свой мотив, и только тут поручик увидел, каких трудов ему стоит пение: лицо сатара было обезображено выражением муки; искривленное и уродливое, оно было почти отвратительно…
– Вот тебе еще! – бросил поручик монету нищему и в этот момент увидел Аглаю.
Рассеянно озираясь, она пробиралась через толпу, а за ней следовал денщик мужа с громадной корзиной овощей на плечах. Андрей, расталкивая ораву торгашей, кинулся вслед за ней, перехватил за локоть:
– Аглая, постой… Ты нужна мне… Постой!
Она остановилась.
– Зачем я тебе, Андрей?
– Аглая! Я был лишен тебя целых два года. Но сейчас, когда ты рядом, когда ты меня любишь…
– Я не люблю тебя, Андрей. Нет. Не люблю.
– Это неправда. Я приду к тебе сегодня.
– Не смей и думать.
Поток людей вертел их в своей толчее и нес куда-то.
Андрей не выпускал локтя женщины.
– Ну скажи хоть одно слово, – просил он.
– Уйди, Андрей. Вон идут офицеры. Боже мой, что я стану говорить дома?
– Аглая, скажи – ты думаешь обо мне, да?
– Нет, Андрей, не думаю.
– Ну, так я приду к тебе и заставлю думать…
– Андрей, мой милый. – Аглая остановилась. – Забудь меня… И не смей приходить: я посажу денщика у дверей, и он тебя не пустит!..
День этот прошел в каком-то душном угаре. Вечером принял рапорт от урядника.
– Лощади здоровы, – сказал Трехжонный.
– А люди? – спросил Андрей.
– Здоровы, – вздохнул урядник. – Люди не лошади: им ничего не сделается. А вот – лошадь!..
– Я тебе уже говорил, что доклад надо начинать с людей, а не с лошадей… Понял?
– Да чего тут не понять… Вот я и говорю, что лошади здоровы и люди тоже…
Настала ночь. Карабанов отчаянно решился. Денщика, как и следовало ожидать, у дверей не было. Но сами двери были приперты изнутри чем-то тяжелым. Андрей тихо постучал. Бродячая собака подошла к нему из темноты и, помахивая хвостом, обнюхала полы его шинели.
– Иди, иди, – сказал он ей, – не до тебя мне сейчас…
Обойдя саклю вокруг, Карабанов забрался в колючие заросли терновника. Выпутываясь из цепких ветвей, подошел к окну, задернутому занавеской. «Наверное, здесь», – решил он. Андрей, придерживая шашку, неслышно перекинул ноги через подоконник…
Аглая спала глубоким сном, разметавшись на широкой тахте, удивительно прозрачная и светлая. Поручик тихо присел с ней рядом, погладил ее колено.
– Аглая, – шепотом позвал он, – проснись…
Женщина проснулась как-то рывком, стремительно вскочила на ноги, в одной сорочке, босая, отбежала к стене.
– Ой, кто здесь?
– Не бойся, это я…
– Зачем ты пришел? Я же ведь просила тебя…
– Прости, – повинился он.
– Уйди сейчас же, Андрей!
Карабанов медленно приблизился. Губы женщины мелко вздрагивали, когда он целовал ее.
– Ты любишь меня? – спросил он.
Она молчала.