Однако блокада вокруг цитадели была сжата теперь так плотно, что передовые пикеты турок сидели чуть ли не под самыми стенами крепости. Пальба не умолкала, и застрельщики, лежа возле бойниц, целый день дышали пороховым дымом. Время от времени бухали орудийные выстрелы, но Потресов сделался скуповат: одна-две гранаты – и хватит.
– Бомбы кончаются, – говорил он. – Шарохи еще остались, но их тоже беречь надо…
А грозовая туча нависала над сотнями изжаждавшихся ртов, словно гигантский бурдюк, наполненный живительной влагой, и сотни голов ежеминутно поднимались в тоске к небу:
– Хосподи, хоть бы капнуло.
– Дуй, ветерок, дуй!
– Жа-аланная ты…
Но туча, нависая над заморенным гарнизоном, словно дразнила людей, звонко перекатывая по ущельям треск своего грома. Треск этот был сухой, почти не влажный, и Клюгенау огорчился.
– Странно, господа, – сказал он, – что нет таких знаний, которые бы не могли пригодиться в жизни… Вот я сейчас жалею, что никогда не занимался метеорологией и не могу в точности предсказать – придет спасение или же нет. А если придет, то когда?
– Ночью придет, – хрипло посулил Хренов. – Ждите ночью!
– А ты откуда знаешь, старик?
– Я не знаю, да кости знают. Вам, молодым, и невдомек такое. А примета моя верная…
– Что же ты чувствуешь, старик?
– А меня, ваше благородие, с гудежу шкелетного всегда на выпивку тянет. Сам-то я непьющий, меня от пьянства еще в молодости на «зеленой улице» излечили. А как загудят кости, так и чихирнуть хочется…
Вечером дождя не было, и гарнизон, истомленный усталостью и ожиданием, разбрелся по закуткам крепости, чтобы дать себе отдых. Но вши сделались за последние дни страшным бедствием, и – гнусные, алчные – они отбирали сон у людей, словно сговорившись с турками сделать жизнь защитников Баязета вовсе невыносимой.
Задымили кое-где костерки. Солдаты, раздетые до пояса, прожаривали над огнем одежонку, били «блондинок» огнем.
– Щелкают, черти, – ругался Участкин. – И с чего это животная такая? Когда все хорошо в жизни человека, сыт он и счастлив, их нету, проклятых. Как только беда, – и они тут как тут!
– «Блондинки» – казнь человеку свыше. Так и в писании священном сказано, – заметил кто-то из умников.
Отец Герасим прошпаривал над огнем свои порты, на голом животе его лежал, посверкивая, крест.
– Поври мне тут, – пригрозил он. – Дурак!
– Читал я, батюшка…
– Вши, глупый баран, еще до писания вошли в состав земной фауны, и остатки их, как то полновесно доказано наукой, найдены были еще на египетских мумиях со времен фараонов. И никакой казни… Просто эти проклятые «блондинки» воевать любят. Им мирного человека не надобно, только дай солдата пососать. Бойтесь их, православные!
Затихал гарнизон, пустота наполняла казематы крепости, эхо в гулких переходах сделалось отчетливее и громче. Стоны, хрипение и бессвязные выкрики блуждали в темноте, перелетая над спящими…
Карабанов, в ожидании дождя, вылез ночевать на крышу. Расстелил под собой лохматую бурку, посмотрел на притихший таинственный город с башнями караван-сарая, черневшими вдалеке, и почему-то вдруг пожалел – не себя даже, а турок, точнее же – турецких женщин.
– Какой это ужас! – сказал он. – Всю-то жизнь взаперти просидеть. Скотину и то пастись выпускают. В гареме-то… Боже ты мой! А если баба знала до этого свободу, читала, мыслила. Вот бедная, даже любовника не завести ей…
Ватнин подкатил свою кошму поближе к поручику, обнял его горячей, обжигающей через рубаху рукой.
– А и ходил я по гаремам-то ихним. Молод был, из себя виднущий. Бывало, едешь в седле, пику держишь, сам подбоченишься, ус крутишь. Всяко бывало… Это ж мне извинительно! Ну, а бабы-то и примечают. Мы, кажись, о ту пору под Карсом стояли. И вот приходит ко мне еврей. Так, мол, и так, объясняет. Не оставьте пылать, мол, в одиночку. Дамам отказа нету. Подрожал я малость от страху да и решил – пойду… Рассказывать дальше, что ли? Спишь?
– Да нет, – отозвался поручик. – Я слушаю…
– Ну вот, значица, – продолжал есаул. – Тишком старуха какая-то, вся в черном, провела меня садом. По говору ежели судить, так из хохлушек она, старуха-то эта… Ну, ладно. Темно. Страшно. Потом в зал меня вывела, сапоги велела в руках нести. Чтобы не стучали, я так полагаю. Идем. А в зале-то – мамыньки мои, графинов, графинов… На полу прямо. И воняет чем-то сладким-сладким, ажно сблевать хочется. Видать, турок-то, у которого я ночевать собрался, богатый был. Я эти графины вовек не забуду… Ну, идем дале. Двери. Много дверей. Вроде – кельи. В иных две дырки сделаны, и ноги женские торчат. Распухшие ноги, избитые. Это, старушка-то пояснила, наказанные женщины. Их евнухи, проходя, палками по ногам бьют. И тут, Елисеич, слышу я смех чей-то. А мне уже и не до блуда. Страшно ведь.
Карабанов привскочил на бурке.
– Стой, – сказал он, – кажется, началось.
Над крепостью с грохотом перекатилось что-то, тяжелое и звонкое, с мягким стуком упали на крышу первые капли.
– Дождь! – перекрестился Ватнин.
И в черной котловине двора кто-то невидимый заголосил на всю крепость:
– Вставай, братцы, – начина-ается!..
В темноте забухали двери, от топота множества ног содрогнулись пролеты лестниц, помоложе да нетерпеливее – те выскакивали прямо из окон, крича:
– Давай, давай!..
Начался дождь как-то сразу – почти рывком, словно туча опрокинулась над цитаделью, выплеснув в чаши ее дворов весь запас своей влаги. Турки открыли суматошную стрельбу, но она уже не могла устрашить людей. Вода барабанила по дну манерок и ведер, копилась в сапогах и фуражках, ее ловили воронками брезентов и лошадиных попон. И, наконец, под источник живой воды подставлялись просто ладони, в которых бурно отплясывали свой танец тяжелые брызги…
– Давай, – орали вокруг, – давай, давай!
И туча не уставала изливать на людей свою щедрость. Над каждой лужей бились лбами солдаты и казаки. Водостоки уже были взяты на штурм санитарами: в госпитальные бочки вода, падая с крыши, вонзала свои гремучие длинные бивни. Люди просто стояли под стенами крепости, и в их посуду вода текла, смывая с фасов серую пыль горных пустынь и перегар пороха.
– Давай, давай!..
Раненых нельзя было удержать в госпитале: кряхтя и стоная, они выползали под дождь, не боясь быть затоптанными в этой радостной свалке. Они задирали к черному небу изможденные лица и, раскрыв рты, захлебывались – не от обилия воды, нет, – от счастья. Голоса людей зазвучали свежее, словно умытые этим дождем, и раненые тоже стали кричать:
– Давай, братцы, давай! Лупи нас, дождичек!..
И только одни часовые – «стесненные своей обязанностью», как объясняет очевидец, – не могли принять участия в этом праздничном торжестве: не покидая постов, они сосали свои рубахи, слизывали капли дождя с лезвия винтовочных штыков…
Дождь продолжался до утра, и утром Штоквиц снова закостылял по крепости, прижимая ко лбу медный пятак.
– Что с вами? – спросил его Сивицкий.
– Да, понимаете ли, капитан: пью я из лужи, как полагается. Вдруг в темноте кто-то подлетел сбоку и… как видите, не миновала меня чаша сия! Знать бы только, кто это!
Сивицкий вяло улыбнулся в ответ.
– Вы чем-то огорчены, доктор?
– Огорчен… дождем, – ответил врач. – В госпитале прибавилось за ночь восемнадцать раненых. К тому