сабли, остро пахла перцем. Этими руками он ласкал дочерей Катая, дочерей Мянь, дочерей Аннама, дочерей Степи, дочерей всей Суши, не чувствуя разницы между любовью и смертью. Когда обычно полу- сжатые в кулаки пальцы императора вдруг выпрямлялись, эти необычайные утиные перепонки между пальцами, сращивающие их в подобие когтистых клешней, бросались в глаза. Руки катайцев выглядели иначе. Изнеженные, холёные, с длинными навощёнными ногтями, украшенными драгоценными металлическими колпачками с инкрустациями, руки знатных придворных, не приспособленные ни к чему, кроме изощрённых ласк для худосочных жеманниц, укладывающих им волосы. Ласки Хубилая были смертельны. Его бесчисленные наложницы быстро покидали дворец, отправляясь назад к семьям, сопровождаемые караванами с подарками, с виду счастливые, но подавленные ураганной волной не то страсти, не то ненависти, с какой Хубилай бросался на них, заставляя вспомнить времена, когда Мать- земля ещё только рождалась. Его кратким любовям не сопутствовали флейты, не аккомпанировали невидимые сладкоголосые певцы, его тяжкие ласки сопровождал только звериный хрип, рвавшийся из груди властелина Суши, пытающегося догнать давно утерянное чувство. Он искал любовь, которую когда-то испытывал так же горячо, как сейчас — скуку. Скуку, от которой хотелось избавиться как от шипа, попавшего в пятку. Где вы, мои милые призраки, спрашивали глаза императора, а его зубы впивались в юную плоть, оставляя наложницам на память пожизненные шрамы.
Хубилай громко рыгнул, вытер усы и тяжело бросил руку в чашку с ароматной водой, сразу выплеснув половину на пол. Пальцы не извивались, а неловко ворочались, смывая невидимую пыль.
Кривой мизинец императора прижимался к остальным пальцам, как болезненный последыш к старшим братьям, лишь кошачий ороговевший коготь длиной в полтора цуня7 говорил об обманчивости этого ощущения слабости. Даже отрастив ногти на катайский придворный манер, император остался хищником. Изогнутые жёлтые когти не только ничем не походили на разукрашенные катайские «ноготки», но вообще не были ногтями человека. У Хубилая не было слабостей. Он в который раз показался Марку не человеком, но каким-то воинственным духом, рухнувшим с небес, которые не вынесли его ярости, его тяжести и напора и проломились под бушующим телом, исторгнув его наземь для того, чтобы люди помнили о тяжести кары божьей.
Хубилай по-мальчишечьи оглянулся — нет ли вездесущих катай- ских подлиз-законников — и, с удовольствием отложив палочки, начал рвать руками мясо, набросанное в блюдо не по-катайски крупными кусками. Длинные ногти погружались меж послушных волокон, равнодушно раздвигая их, выламывая косточки, с хрустом разлетавшиеся под жёлтыми клыками в пыль. Сочащийся бледноватый мозг каплями повис на усах Хубилая, когтями раздавившего длинную трубчатую кость с тем удовольствием, с каким добивают раненых. Когда он пил из неё, сразу становилось понятно, что только такая музыка пригодна для его пиров. Гнев Господень.
— Люди… — хмыкнул Хубилай. — Я рад бы их увидеть, людей. Мне осточертела эта неповоротливая масса плоти, которая кажется тебе людьми. Эта мясная каша…
Внизу ухали сотни две копейщиков, взмахивая лохматыми пиками. Разнаряженный нойон заметил взгляд Марка и изобразил на лице ещё большую суровость. Копейщики усердно отрабатывали уколы, стараясь не смотреть на сотника, чтобы лишний раз не получать удара камчой. Мимо них, в направлении Северных ворот, поскрипывая, проплыл большой паланкин. Марко проследил за ним взглядом и увидел сотни тысяч строителей, копошащихся на стропилах и лесах. Их наскоро сделанные белые панамки и повязки на головах густели ближе к горизонту, будто засыпая мукой остов Северного дворца.
— Жадные, мелочные, трусливые, — продолжал император. — Они не могут, а главное — не хотят выбраться за пределы своих крохотных желаньиц. Ты думаешь, что видишь там тысячи людей? — повёл Хубилай в сторону горизонта осколком кости. — Не-е-ет, мой мальчик, ты видишь тысячи желаний, кипящих, примитивных желаний, которые хотят, чтобы их исполнили, исполнили прямо сейчас. Но они в своём отупении не могут даже желать, как не может дать семени старческая плоть. Ты смотришь в эту шевелящуюся рябь под ногами и видишь там только одно: жрать! Жрать мясо, жрать сердца, всё равно что. Главное — жрать. Ни любви, ни ненависти, ничего, главное — жратва. Они не живут, они жрут этот мир. Сотни, миллионы… — он замолчал, с рыком разрывая зубами податливые хрящи. — Устаю… Лучше не думать об этом. С кем из них ты хочешь говорить? К чему звать? На каком языке ты собрался это делать? На свином? Ты знаешь язык свиней? Они только хрюкнут тебе в ответ. Хрюкнут о своём потомстве, которое должно исправно полнеть, о том, что нужно продолжать жрать, нагуливать сало, потому что наступит время, когда травы укроет снегом, а клыки вытрутся, и надо встретить старость достаточно жирным. Им даже невдомёк, что жирная свинья может и не дожить до старости…
— Воистину, Кубла-хан… Вам неведомо, что есть сострадание, — печально сказал Марко, покачивая в ладони глаз Ичи-мергена. Холодный фарфор приятно катался в руке.
— Я император, мой мальчик, — внезапно перестав жевать, сказал Хубилай. Он долгим взглядом впился в светлые глаза Марка и медленно продолжил:
— Я всего лишь император…
…Солнце ударило внезапно. Оно жёлтым бубликом выкатилось из-за горбатых чешуйчатых дворцовых крыш, стремительно побелело и теперь с шипением выжигало снег, не успевавший даже обратиться в ручейки под жёсткими прямыми лучами. Снег прикрывал горы строительного мусора, сглаживал углы, и теперь солнце, уничтожая его, обнажало Тайду, как придирчивая будущая свекровь, без тени стыда проверяющая будущую невестку на предмет девственности.
Марко вышел из опочивальни на самый свет и посмотрел на ослепляюще, непереносимо белый двор, где невозможно было найти даже маленькую тень, чтобы защититься от раскалённого катайского солнца. Сливы стояли совершенно сухими, как мётлы, почки и бутоны не успели набухнуть, не успели почувствовать, что солнце прибудет так внезапно, безо всякой весны, без предупреждения, не даст открыться тайным сокам, ушедшим на зиму в самую глубину земли. Ивы, обычно так тонко чувствующие погоду, упрямые и гибкие вездесущие посланцы жизни, стояли в совершенно зимней наготе, трепеща множеством тонких нитевидных ветвей от поднимающегося горячего пара.
Утром дворцовый лекарь-катаец У Гуань-ци прислал весточку, где сообщал, что в ближайшие дни для поддержания здоровья не следует выходить под полуденное солнце, чтобы излишне не возбудить янскую ци, а также писал, что имеет необходимые снадобья для питания тела весною. Буйство солнца продлится, по мнению оракула, ещё пять-шесть дней, и доктор У внимательно следит за природными знаками, а также обращается к духам, чтобы с точностью предсказать, когда погода смягчится. Это хорошо. Хорошо для дела.
Дневная стража ударила в полуденный колокол. Гудение бронзы слышалось каким-то особенно сонным, густым, будто колокол окунули в патоку. Воздух быстро напитывался шипящим снегом, дыхание сбивалось, голубоватая завеса тумана, непрозрачной ширмой поднимавшаяся не выше двух человеческих ростов, невыносимо давила на лёгкие.
Марко, одетый в белое, быстро шёл, пригибаясь под пешеходной дорожкой, наслаждаясь влажной прохладой, сохранявшейся под сваями. Отполированный с утра меч вибрировал в ножнах, танцевал, тонко пел древней сталью, стремясь наружу. Марко гладил обмотанную кожей, отлакированную тысячей прикосновений рукоять, тяжёлую витую гарду и на бегу следил за кварталами дворца. Служанки уводили