причалу.
Лайла шла, сгибаясь под тяжестью сумок, и наконец добрела до стола, на котором так ничего и не появилось за прошедшие четыре дня, кроме десятка сухих дубовых листьев.
Домишко Мары молчал, все так же висел халат Мары и ее полотенце на веревке, наводя ужас на окрестности. Неснятое белье, как невынутая почта, говорит о беде.
Лайла осторожно открыла дверь, вошла на терраску, где стояла ее кровать, положила вещи, прислушалась — ни звука дыханья, ни шороха. Однако запах был прежний — застоявшийся табачный, несвежий дух, немного несло подвалом, видимо, шли дожди.
Лайла помедлила и заглянула за занавеску в комнату Мары.
Там лежала сама Мара, укрытая с головой, как труп в больнице.
Лайла долго, вытаращившись в полутьме, старалась уловить звук дыхания.
Мара дышала, слава богу.
Лайла выскочила на улицу, забегала, засновала, принесла воды, стала готовить еду и опять пошла к Маре.
Та курила.
— Ну, — сказала Лайла, — как ты?
Мара ответила:
— Нормально, — сиплым, тонким голосом. Голос у нее был с каким-то даже писком, какой бывает у долго молчавших людей.
Через полчаса они уже сидели за накрытым столом, в баночке стоял букет колокольчиков, и Лайла рассказывала о своем путешествии.
— Ты позвонила? — внезапно спросила Мара.
— Некуда звонить, там все телефонные провода взорваны. Все наши дети убиты.
— Где убиты? — выкатив глаза, сказала Мара. — Где убиты? С ума сошла?
— У нас там, ты что, — испугалась Лайла. — У нас в горах.
Мара все так же сидела вытаращившись.
— Как все дети убиты, — внезапно сказала она. — Как это?
— Мы не знаем, мы так думаем, — ответила печально Лайла. — Связи нет.
Мара неожиданно ушла в домик, и оттуда раздались ее тонкие рыдания.
К вечеру после долгих уговоров Мара выпила стакан сладкого чаю.
На следующий день Лайле удалось покормить Мару гречневой кашей со сгущенкой.
Они молчали как раньше, но Лайла начала готовиться к отъезду.
Магнитофон больше не включали.
Через три дня они сидели в половине седьмого утра на причале, ожидая катер-гулянку.
Когда гулянка причалила и Лайла с Марой потащили сумки, на причал выпрыгнул мужчина с бородкой, выгрузил большой рюкзак и решительно двинулся на берег.
По пути он наткнулся на двух подруг и вдруг загородил им дорогу.
Мара без звука упала ему на грудь.
Это оказался муж Мары, которого Лайла еще не видела.
Посмотрев на худых, изможденных Лайлу и Мару, он сказал с раздражением усталого отца семейства:
— Называется отдохнули.
— Мы уже уезжаем, — возразила ему Лайла.
— Поворачивайте оглобли. Кому сказано, — ответил ей этот муж Мары. — Я приехал отдыхать на неделю. Будете меня обслуживать, я устал на работе. Лайла, я звонил вашим, есть известия, они все в лагере беженцев.
— Живы? — спросила Мара, а Лайла заплакала.
— Живы.
— Все? — требовательно спросила Мара, посмотрев на Лайлу.
— Все, — не сразу ответил муж Мары. — Вроде ни о ком не сообщали ничего такого.
Вечером, когда они плавали в огромном речном заливе между островами, Лайла тихо сказала мужу Мары:
— Дима, только не говорите Маре, что это я вам звонила.
— Еще чего, — ответил ей грубый Дима и заорал: — Марка, плыви назад!
Еле видная голова замедлила свое упорное движение и остановилась. Потом стало видно, что Мара повернула к берегу.
— Ну вот, — сказал Дима. — Как здесь, однако, хорошо!
Нюра прекрасная
Такой красивой как эта Нюра в гробу, во-первых, она никогда не была при жизни — может быть, если представить себе выпускной бал и ее прежние шестнадцать лет, но печать трагедии на лице!
Люди смущенно толпились вокруг гроба, было чему смутиться — лежала совершенная спящая красавица, да еще печальная, юная, безнадежно больная, да что там, мертвая: во что не верилось.
Брови вразлет, нежный припухший (как от слез, ведь она умирала семь дней) рот, господи!
Но и имелось нечто другое, от чего люди мялись: это все была работа оператора с мертвыми, оператора в том смысле, что он (вроде бы), увидев ее, сказал, присвистнув (мысленно, видимо, присвистнув), оставьте нас одних.
Материал был божественный, хотя, повторяю, семь дней пыток после операции, полная неподвижность, слезы, боль, все это Нюра вынесла и умерла, исхудав как ребенок.
Так что гример-оператор со своей гробовой косметикой, видимо, создал произведение искусства, запомнившееся всем на оставшуюся жизнь.
Намерение заказчиков было не смущать публику видом страшного после страданий личика молодой Нюры, а смутили другим: как такое отдавать сырой земле?
Земля была действительно сырая в тот день, но дождик, слава тебе господи, не шел, а то бы растаяло творение классика-гримера. Толпа взирала изумленно, смущенно, муж, совершенно потеряв голову, ополоумев, говорил что-то типа «вот лежит моя Нюра» и какую-то даже прощальную речь, что прощай, моя красавица, растерялся.
Мать Нюры выглядела просто раздавленной, никакой, полиняла в толпе, а статная, рослая была красавица тоже в свои пятьдесят лет, но истаяла, слезы растворили ее лицо, месиво было какое-то, а не лицо.
Муж с красным, она с известковым, серым, а Нюра в гробу нежно-загорелая, чтобы он провалился, этот оператор, с его ящиком красок. Толпа была смущена еще и потому, что все хорошо знали, какой темно-обугленной пришла Нюра к своему концу, вроде загорелая после отпуска (только приехали с мужем с юга), однако же именно как головешка, тревожные, горящие сухие глаза, сухой, спекшийся рот, тоска снедала эту молодую красавицу, тоска и печаль, ибо муж давно жил на стороне с подружкой, и уже был ребенок, а Нюра не смогла родить ребеночка и всюду ходила со своей собакой.
Кстати, после автокатастрофы, когда Нюру отвезли с развороченной спиной в больницу (удар пьяного водителя пришелся на заднее сиденье машины, где Нюра сидела с собакой, потом Нюра умерла, а песик, находившийся у нее на коленях под ее защитой, остался жив, и после похорон, во время поминок, его отнесли к соседям, он ничего не мог понять, искал и искал, видимо, сошел с ума. Его защитило бедное Нюрино тело).
Стало быть, Нюра ушла красавицей, которой она, возможно, никогда не видела себя, — спокойные брови вразлет, так называемые «ласточкины крылья», и горящие обидой черные глаза, навеки спрятанные под тяжелыми веками.
Все были еще смущены и потому, что тут явно прослеживался какой-то слишком уж простой, даже примитивный сюжет: ненужное, бросовое и лишнее, скандальное и плачущее погибло в муках, а спокойное,