бригадира.
В некоторых колхозах труд дифференцировался. Подросток мог получить на сенокосе, например, полтрудодня, а механизатор во время уборки хлебов 3–5 трудодней. На первых порах после организации колхоза такой дифференциации труда не было.
Очень часто долго находившийся на председательской должности человек формировался в своеобразного вождя местного масштаба, подчинение которому было беспрекословным, — ведь в его власти были жизнь и смерть, работа и хлеб простого крестьянина. Е.П. Гребенкина (1911) рассказывает: «До 50-го года чистого хлеба не едали. А председатель колхоза тогда у нас был Сторков. Хуже диктатора. Издевался над людьми. Грабил ведь. Участок 5 соток (меньше половины), а платить по-полному. А не станешь, то трудодни не пойдут. Старушку, уж едва жива, а работать заставляет. Вообще, местные власти, что хотели, то и делали. Зато теперь Сторков — персональный пенсионер».
Рот колхозники быстро научились при новых начальниках держать на замке, ведь любое слово могло привести к большой беде. Клавдия Петровна Городилова (1920): «Вот местную власть все боялись. Не скажи им ничего поперек слова — сразу посадят и все. Разные там уполномоченные не давали жить. Боялись при них лишнее слово сказать».
Великий страх держал за горло и самих председателей. Они постоянно ходили по лезвию ножа. Их жизнь тоже была в опасности. Н.Н. Коснырева (1920) помнит о несчастной судьбе своего отца: «Тятя в 1939 году повесился. Уборка хлеба была в самом разгаре. Мама пошла подавать колоски, что выпали с телеги. Телега уехала, а мама идет по полю вслед за ней и в фартук собирает колосья. Встретила избача (библиотекарь по-нашему) из сельсовета, тот с Лидой, сестрой моей, дружил. Он спрашиваем «Куда колосья несешь?». Мама отвечала: «Есть буду». В шутку сказала — колосьев-то на 800 г было. Но не смогла доказать она своей правоты в сельсовете. Всю ночь дома ругались родители — не нужно было так шутить: теперь могли выслать, или еще хуже, ведь тятя был председателем колхоза. На утро он перешел через реку и на сосне повесился. Его брат шел из Юрьи лесом, вышел на тятю, хотел снять его с дерева, да тот уже окостенел».
И в этой трудной, злой жизни многим удавалось остаться людьми — добрыми и трудолюбивыми. «Трудной была работа в колхозе. День жнешь, ночь молотишь, утром в заготовку едем зерно сдавать. Утром рано да вечером поздно работали на своих усадьбах. В колхозе-то работали за трудодни. Платили мало, а на трудодни ничего не доставалось. Давали совсем немного картошки да зерна. Трудодни были пустые, считали их только на бумаге. Я трудодни-то людям отмечала. Когда соломы на них дадут — и то хорошо. А война началась, совсем ничего давать не стали. Наш колхоз был бедным и заготовку не выполнял. Совсем ничего колхозникам не доставалось.
Землю все любили. Как же землю не любить? Земля — кормилица. Люди трудолюбивые, честные, справедливые и добрые были образцом для соседей. Помню, рядом с нами жила семья Чайкиных. Хозяин был посажен в тюрьму за то, что был председателем колхоза, выдавал колхозникам весной из колхозного склада понемногу муки. Своего-то зерна у нас до Рождества не хватало. Все его жалели, но он так и умер в тюрьме. Дома осталась жена с пятью детьми» (Ефросинья Константиновна Просвирякова, 1908).
Но случалось и иначе. «В колхозе работали, начальник Вася был, до того работали — с голоду умирали. Хлеба не давал. Настя, сестренница моя, ездила на мельницу на санях. Смолола муку и умерла на мешках от голода, когда ехала обратно.
Потом председателем был Зорин Серега. Жил он хорошо. У него сестра Дуня жила эдак же хорошо. Она не едала травы. Все хлебушко ели. Она командовала нами, на работу назначала. В войну продавала мед, легко ей жилось. Анюта Мишиха тоже хорошо жила, травы тоже не едала. Остальные жили неважно, больно бедно: хлеба не хватало, траву ели» (М.Ф. Новоселова, 1911).
Давление на колхозное начальство из района было очень жестким, угрозы пустыми не были — они легко претворялись в жизнь. «В 1944 году меня в военкомат вызвали, заставили меня управляющим скотобазой работать. А я не соглашалась. Села я к окну и давай реветь. А мне говорят: 'Если не примешь базу, отправим на фронт'. А мне ребят своих жалко было, вот и пришлось принимать контору. В мясотресте у нас было сколь совхозов, дак все мужики были посажены — это 'ежовщиной' тогда называлось» (К.А. Рогалева, 1915).
«Работал я секретарем райкома партии в одном сельском районе. В войну, уходя на работу, не знал — вернусь или нет домой. Чемоданчик дома в углу стоял со сменой белья: если арестуют, чтобы не мешкать» (К.А. Каманин, 1908).
Недоброе, подозрительное отношение людей друг к другу культивировалось. Появилось множество «бескорыстных» доносчиков, из злобы, зависти, вражды. «Мой отец был председателем колхоза. Вот в конце августа сожнут хлеб. Отец часть отдаст государству, часть колхозникам. А некоторые возьмут да и нажалуются в райсовет на него за то, что весь хлеб не сдал государству. Ведь тогда весь хлеб забирали, а он старался, чтобы колхозники тоже были сыты. Ведь люди голодные не могут работать, вот поэтому он и давал. Вот были такие люди, доносили друг на дружку — просто злоба была такая» (Н.Ф. Шалаева, 1922).
Местные власти напрямую были обязаны выколачивать из крестьян налоги, загонять в колхоз, заставлять бесплатно трудиться. И каким бы золотым ни был человек на этом посту, отношение к нему было как к гнету, что постоянно давит на людей. Вот характерное высказывание: «К местной власти относились негативно, потому что всегда гнули налоги и как всегда платить было нечем. Была вечная тяжба и во всем недостаток» (В.И. Федоров, 1915).
Все приводимые рассказы крестьян записаны во второй половине 80-х годов. Между тем имеющиеся у меня записи конца 60-х годов любопытны тем, что рисуют доколхозную жизнь только черными красками, а колхозную — только в розовых тонах. Очевидно, это следствие идеологических установок того времени, цензуры. Нельзя все же отрицать влияние массовой пропаганды и на современные рассказы о прошлом. Давайте внимательно вглядимся в одну запись рассказа 1968 года, сделанную для музея образцового колхоза-миллионера «Красный Октябрь» (Кировская область). Эмоционально-романтизированный стиль рассказа очень характерен. Вспоминает Авдотья Феофановна Попова (1895), крестьянка: «А жили мы так бедно, что и описать-то эту бедность слов теперь не сыщешь, запамятовал их наш народ. Всяко мне приходилось: и милостыней питались, и за кусок хлеба в няньках служила, и у кулаков на чужой стороне батрачила. Отец, покойник Феофан Родионович, человек был строгих правил, редкого трудолюбия. Да, видно, уж такая ему выпала доля — никак не мог выбиться хотя бы к мало-мальской жизни. Бывало, осерчает старик, скажет: 'И силушку-то не жалею, с утра до ночи извожу себя работой, а как подходит Рождество — так и пусто в доме, хоть шаром покати!
На девятнадцатом году выдали меня замуж по суседству в деревню Паутиха, и попала я в семью среднего достатка, ни бедные, ни богатые. Только горюшка я натерпелась тут еще больше, чем в Бельнике. Замуж выходила, думала: 'Уж очень из бедной я семьи, может, лучше будет'. Куда там! Работы у свекра — день-деньской, крутись-вертись, всего никак не переделаешь, а вдогонку тебе попреки и укоры сыплются. Года два так-то прожила — совсем плохо стало. Война началась, забрали моего мужа в солдаты и на германский фронт отправили. Осталась я с малыми ребятами, а свекор-батюшка мне и говорит: 'Теперь, Авдотья, придется и за себя, и за мужа работать'. Света белого не взвидела от этих слов, да что поделаешь, кому пожалуешься. Впряглась.
Пара годов еще пролетела, муж воротился. Вот, думаю, опора моя вернулась, а он израненный, больной. Стала его лечить, питание кое-как поддерживать — глянь опять ему повестка и снова на фронт. 'Недолго лютовать войне, — успокаивает меня муж. — Приеду, отделимся от старика и заживем своим домом'. Ладно, если так, но вышло-то по-иному. Полгода жду, год и получаю письмо. В том письме разводная бумага. 'Устраивайся, пишет, как знаешь: у меня своя цель в жизни'. В те поры мне двадцать четвертый годок пошел, молодая была, цветущая. Оставил меня с тремя детьми на произвол судьбы.
Выделил нас старик-свекор, поставила я избушку на курьих ножках и стала хозяйствовать. Крестьянская работа мне не в новинку, с детства всему научена, да вот беда — нет у Авдотьи ни сохи, ни бороны. Что будешь делать, как засеешь свою полоску. И стала я ходить по богатым дворам — в ноги кланяюсь, слезами обливаюсь. Кулаки, что звери лютые, милосердия на полушку нет. Посмеиваются, бывало, над бедностью твоей, ехидствуют. 'Что, солдатка, пригорюнилась? Или в разводе не больно сладко живется-то?' Всю-то душеньку тебе выломают, слезами твоими досыта упьются, пока лошадь дадут. И условия — сущая кабала: день поработаешь у себя, две недели — спину не разгибая, на чужой пашне.