коня (вон их сколько носится без всадников), бежать ли на красных врукопашную. Но в следующее мгновение понял, что ничего делать больше не придется: от полка их и след простыл, а по полю разъезжали какие-то верховые, склоняясь над убитыми и внимательно вглядываясь в их лица. Поодаль стоял высокий, с красными крестами фургон о двух лошадях, возле него суетились незнакомые Маншину люди, слышались чьи-то голоса, стоны.
Маншина заметили; трое конных (среди них один был в кожанке и черной кубанке с красным верхом) неторопливо поскакали к нему, и Демьян судорожно цапнул с земли обрез, передернул затвор.
— Брось оружие! — властно крикнул всадник в кожанке и выстрелил в воздух. — Кому говорю?!
Демьян, секунду поколебавшись, отшвырнул обрез, затравленно оглянулся. Бежать было бессмысленно, на ровном снежном поле его хорошо видно, а овраги далеко; оставалось одно — поднять руки, что он и сделал. Стоял так, шмыгая кровоточащим носом, без малахая, в бабьей поношенной дохе. Вид у него в этой заячьей дохе был нелепым и смешным: полы не доставали до колен, зато по ширине она вмещала двоих таких, как Демьян. Обернувшись дохой, Маншин перепоясал себя веревкой; веревка, понятное дело, портила вид, но хорошо держала тяжелый обрез, его можно было удобно выхватывать, не выпадет и на скаку. В бою Демьян палил без особого старания, попадал ли в красноармейцев, нет ли — одному богу известно, но старался не отставать от эскадронного командира Ваньки Поскотина, оравшего что-то грозное и скакавшего чуть впереди Демьяна — обрез в его руках дергался, изрыгал огонь и смерть.
Поначалу они всей конницей успешно теснили красных, внезапно ударив с хутора Колбинского, потом красноармейцев стало гораздо больше, подоспела им откуда-то выручка, конницу Григория Назарука они расстреливали теперь из винтовок и пулеметов. Скоро тряхнули землю и орудийные взрывы. Упал справа Ванька Поскотин — корчился на земле, схватившись за сразу намокший кровью живот; конь, высоко задирая тонкие в белых чулках ноги, перепрыгнул через него, понесся в сторону; упал еще один калитвянин, с Чупаховки, кажись, сынок Кунахова, кулака. Потом закричали несколько голосов: «Назарука убило-о-о…» Но к Григорию, повисшему на коне, никто не подскакал, не перекинул на свое седло, не потащил коня в поводу — и Григорий брошенным кулем сполз на землю…
Вокруг палили из винтовок и обрезов, махали клинками, матерились, падая на избитую, смешанную со снегом и кровью землю. Стоял над полем боя стон, солнца не стало видно, морозный день померк. Теперь вблизи Демьян видел лишь оскаленные лошадиные морды, перекошенные в дикой злобе лица людей, взблескивающие жала клинков, сползающие с седел окровавленные, согнутые тела… Конь под Демьяном слушался плохо: боялся гнедой и выстрелов, и испуганного ржания других лошадей, и криков. Конь ему достался нестроевой, пахали, видно, на нем или воду возили; в бою гнедой совсем задурил, шарахался из стороны в сторону, и Демьян еще в самом начале сражения едва не вылетел из седла: подпруга как назло ослабла, елозила по конскому животу, тут уж не до прицельного боя, пали? куда придется. Когда упал Ванька Поскотин, эскадрон сам собою поворотил назад, понукать и сдерживать его было некому, не нашлось такого смельчака; повернул и Маншин, но в это время зататакал пулемет, и коня под ним не стало.
Конные подъехали; настороженно, не опуская наганов, смотрели на Демьяна. Старший, в кубанке, сказал:
— Посмотри-ка, Макарчук, в штаны он еще один обрез не засунул?
С низкорослого, беспокойно переступающего ногами коня, косящего на Демьяна диковатым фиолетовым глазом, легко спрыгнул на снег коренастый, сильный в плечах парень в красноармейской шинели, быстро обыскал Демьяна.
— Нету, кажись, ничего, Станислав Иванович, — доложил он. — Опусти руки-то, пугало. Бабью доху напялил, руку на власть поднял. Тьфу!.. Где доху-то взял?
Демьян открыл было рот, хотел объяснить: мол, по случаю купил, по дешевке, нехай и бабья, зато тепло в ней, но его не стали слушать. Человек в кожанке вплотную подъехал к нему, вгляделся.
— Ранен?
— Не… Упал я, зашибся. — Голос у Демьяна дрожал.
— Упал! — передразнил его Макарчук. — Задницу зашиб… Сидел бы себе дома!.. Нет, туда же, против власти выступать. — Он презрительно сплюнул.
— Ды-к… мы… Силком, стало быть.
— Силком! А голова у тебя для чего?
— Оставь его, Федор, — приказал человек в кожанке. — Допросим его, как положено. Давайте с Петром в хутор, а я вон к начальству пока заверну.
Верховые повели Демьяна к видневшемуся за бугром хутору, к тому самому, откуда калитвянская конница скрытно напала на красных; теперь же тут никакой конницы и в помине не было, Евстратовка вся занята множеством красноармейцев — это хорошо было видно даже отсюда, с поля. «Отвоевался! — тоскливо сжалось у Демьяна сердце. — Расстреляют красные, не иначе, допросят сейчас — и к стенке. Наслышены. Макарчук этот и глазом не моргнет».
Демьяну стало жалко себя, он заплакал, сморкался в кулак. Дороги перед собою почти не видел, да и не смотрел на нее: шел между конями, между круглыми их боками, глядя на снег, на копыта лошадей, слушая молодые и возбужденные голоса конвоирующих его всадников. Они еще не остыли от боя, говорили о слаженности действий красных полков, о том, что какой-то Качко поспел в самое время, иначе Белозерову пришлось бы туго. Жалко, что Колесников драпанул, среди убитых и раненых его, кажется, нет, надо будет потом походить еще по полю боя, хотя бы с этим вот «пугалом» — он наверняка знает главаря в лицо, видел…
«Убьют, убьют, — тягостно думал в это время Демьян. — За Колесникова, за доху эту, провались она. Станут теперь разбираться, тот, в кожанке, до всего дойдет, все прознает…»
— Чего слюни распустил? — крикнул сверху Макарчук. — Как грабить да убивать, смелый, а тут… ишь!
— Да не убивал я никого, хлопцы! — жалостливо выкрикнул Демьян. — И стрелять-то как следует не умею, в ваших и не попадал, поди. Палил, да и все.
— Палил… А чего, спрашивается, палил? Бросил бы дуру эту да с повинной. Глядишь, и простили бы… А теперь… Теперь сам понимаешь — трибунал. — Макарчук выразительно хлопнул рукоятью плети по голенищу сапога.
— Заставили меня, хлопцы! — Демьян схватился за стремя. — Гончаров у нас да Григорий Назарук был… Это ж не люди, хуже собак. У них не откажешься, у них разговор короткий.
— Нам тоже с тобой долго говорить нечего, — отрубил Макарчук, и сердце Демьяна ушло в живот.
— Контрреволюционный мятеж против законной власти, — сказал молчавший до сих пор второй верховой о узким, обветренным лицом и красными от бессонницы, видно, глазами. — Куда короче?
Вскоре они добрались до Колбинского, хутора из десятка, не больше, домов под толстыми соломенными крышами. У одного из них высился громадный голый тополь, возле него и остановились. Съезжались к хутору и другие конные, двигался мимо, в направлении на Терновку и Старую Калитву, хорошо вооруженный полк красных. Слышались вокруг уверенные молодые голоса командиров.
«Такая силища, какому там Колесникову сломить», — вывел для себя Демьян.
Наумович допрашивал Маншина вечером, при слабом свете керосиновой лампы. Сидели они с ним в горнице, при закрытых дверях, за которыми топтался, переминаясь с ноги на ногу, часовой. В избе было холодно. Наумович дышал на озябшие пальцы, с трудом водил карандашом в мятой записной книжке, записывал ответы Демьяна. Себя он велел называть «гражданин следователь», представился при этом, мол, из чека, и зовут его Станиславом Ивановичем. Имя-отчество Демьян запомнил, а фамилию сразу забыл. Вошел как раз тот, здоровый чекист, Макарчук, сел рядом со следователем и положил на стол кожаную сумку с чем-то тяжелым, металлически звякнувшим, выразительно глянул на Демьяна. «Кандалы, — мелькнуло у того в мозгу. — Ну и слава богу, хоть не сразу».
— Фамилия твоя? — строго спросил Наумович и нацелил карандаш в блокнот.
— Маншин. Демьян Васильев, — поспешно и угодливо отвечал Демьян.
— Какой нации?