веки-вечные опозорил. Как теперь меньшим сынам, Павлу да Гришке, в глаза смотреть? А чужим людям? Чует ее старое сердце, что кровавая эта игра ненадолго, что страшный будет для Ивана конец. Господи, вразуми ты его, беспутного, направь на истинную дорогу! Что ж ты, господи, видишь все с небушка, да не подскажешь? Явился бы в каком-нибудь образе к нему и подсказал бы, нашептал бы в оглохшее ухо, в бесстыжие зенки глянул бы. Проклятье его ждет народное, кара небесная… Давеча являлся от тебя посланник, господи, сказывал с горестью: смерть Ивану, если не бросит кровавое свое дело, не одумается…
Мария Андреевна, мелко крестясь, стояла сейчас лицом к Новокалитвянской зеленой церкви, купола которой едва были видны из-за тумана, плакала. Сердце ее изболелось за проклятый этот месяц, сил вовсе не стало. Стыд-то какой, господи! Позор! Кто бы мог подумать, что старший ее, Иван, на такое дело пойти согласится?! Ну, пригрозили, ну, припугнули — мужик ведь он, не баба. Да и баба — на какую еще напали бы. В Гнилушах вон, рассказывали в слободе, учителку какую-то Назарук с дружками в свою веру хотели обратить, а та — ни в какую, на своем стояла. Так они, сволочи, груди ей срезали, живодеры!.. А Григорий потом божился, мол, не они это, а Осип Варавва из-под Богучара набежал… Да какая разница, одного полета птицы.
Отдохнув и немного успокоившись, Мария Андреевна пошла дальше, ставя ноги в разбитых чоботах сбоку дороги, в чистый и рыхлый снег — вилась цепочка маленьких, глубоких следов…
На Новую Мельницу она пришла к полудню. Вдоль меловых бугров идти было легче, не то что по лугу, — дорога тут посуше. Черная Калитва лежала подо льдом и снегом, но у самого мостка дымилась широкая полынья, билось у ее края вздрагивающее на ветру гусиное перо.
Марию Андреевну еще за мостком встретил конный разъезд: Демьян Маншин и кто-то второй, незнакомый ей, на приземистой пузатой кобыле. Демьян поздоровался первым, спросил, по какому, мол, она делу — тут штаб дивизии, запретная зона. Мария Андреевна с сердцем ответила Демьяну, что плевать ей на штаб и дивизию, пришла она до сына, Ивана, надо его побачить. Маншин растерянно переглянулся со своим напарником — был, видно, у них на этот счет какой-то приказ, никого не подпускать к Новой Мельнице, но мать атамана под приказ этот явно не попадала. «Да нехай идет, Демьян!» — махнул рукой тот, на пузатой кобыле, и Маншин тоже махнул: иди.
Мария Андреевна пошла дальше (она пошла бы и без их согласия), а конники зачавкали по дороге на Новую Калитву — видно, дежурили. На белом бугре, что дулей торчал над Новой Мельницей, она увидела еще двух всадников — они смотрели сверху в ее сторону. С бугра этого она и сама девчонкой глядела окрест — занятно! Вся Старая Калитва как на ладони. И Лощину видно, и Терновку. А там, слева, если приналечь на глаза, и Россошь, кажись, можно разглядеть. Хорошо эти двое на бугре приспособились, далеко видно…
Сразу при входе в хутор на глаза Марии Андреевне попался дед Сетряков — тащил откуда-то оберемок соломы. Она знала, что старый этот придурок сам напросился в банду, при штабе истопником: значит, знает, в каком доме Иван, и спросила про это.
— Андре-е-евна-а… — пропел удивленно Сетряков. — Какими божьими судьбами?
Он опустил солому на землю, смотрел на нее с интересом, по-пацаньи неряшливо утирая сопливый нос рукавом рваного кожушка, сбивая с глаз сползший треух.
— Божьими, божьими, — сурово ответила Мария Андреевна. — Где мой-то?
Зуда повел ее к дому с голубыми ставнями; всюду она видела лошадей, вооруженных людей, из одного двора торчало даже круглое рыло пушки.
«От антихрист! От антихрист!» — скорбно качала опа головой.
— Что у него — девка тут? — спросила Мария Андреевна Сетрякова, семенившего рядом. — Или брешут в Калитве?
— Может, и не брешут, — осторожно промямлил Зуда. — Хто их, молодых, разберет, Андревна?.. Я к тому ж теперь не в самом штабе, а в пристрое, и за лытки… хи-хи!.. никого не держав.
— Дурак ты, — ровно сказала Мария Андреевна. — И речи твои дурацкие. Не знаешь — так и скажи.
Остряков обиженно пожал плечами, отстал.
Колесников увидел мать из окна, вышел на крыльцо в гимнастерке без ремня, с непокрытой головой, с невыспавшимися, пьяными глазами. Смотрел на нее с каменным, неподвижным лицом, ежился от холодных капель, срывающихся на шею с навеса крыльца. Вышел на крыльцо и Гончаров — у того морда вовсе распухла от непрестанной, видно, гульбы.
— Здравствуй, Иван, — сухо сказала Мария Андреевна и оперлась на палку, трудно дыша: все ж таки не для ее ног эта дорога, не для ее.
— Добрый день, мамо, — ответил Колесников безрадостно и стал спускаться с крыльца. — Ты до мэнэ, чи шо?
— До тэбэ, до тэбэ, — потрясла она утвердительно головой и пристально посмотрела сыну в лицо; Колесников отвернул голову.
Мария Андреевна вошла в чужой дом, где жил ее сын Иван и где размещался его штаб, заметив при этом, что Марко Гончаров настороженно и вопросительно вылупил на Ивана глаза, а тот пожал плечами — сам, дескать, не понимаю, зачем она явилась. Выскочили на голоса у порога Кондрат Опрышко с Филькой Струговым; эти осклабились почтительно, Филька хотел даже принять у матери атамана дорожный, измазанный грязью посох, но Мария Андреевна отвела его руку, не дала. В горнице, куда она вошла, были еще какие-то люди, среди них она увидела и Сашку Конотопцева, и Гришку Назарука с Иваном Нутряковым. В горнице был накрыт большой стол, гудели голоса, табачный дым стоял коромыслом. Мелькнуло девичье бледное лицо, и Мария Андреевна почувствовала, как дрогнуло ее сердце: «Она, полюбовница Ванькина!»
Колесников прикрыл дверь в горницу, ввел мать в другую комнату, где стояла широкая двуспальная кровать с блестящими шарами-шишками по углам грядушек и с высокими, горкой уложенными подушками; над кроватью, на стене, висели в грубых деревянных рамках фотографии чужих, неизвестных ей людей. Мария Андреевна села на предложенный ей стул, скинула на плечи теплый платок, оставшись в тонком, кутавшем ей лоб и оттенявшем голубые, потемневшие сейчас глаза. Колесников молча ждал.
— Ну, чего пришла? — не выдержал он наконец и недовольно ворохнулся на стуле у стены; сидел теперь, картинно и с вызовом закинув ногу на ногу, белесые его брови сходились у переносицы.
Мария Андреевна не отвечала; смотрела на его заметно изменившееся, ожесточившееся лицо, на поседевшие виски, на руки, беспокойно ищущие себе места или дела. За дверью бубнили голоса, у порога явно кто-то топтался, подслушивал, и Колесников настороженно косился на дверь, жило в его глазах напряжение.
— Что ж ты делаешь, Иван? — убито, негромко сказала Мария Андреевна, стараясь, чтоб и ее голос был там, за дверью, не очень-то слышен, надо ведь поговорить с ним, окаянным, по-матерински, отвести неминуемую беду… Она приготовила за этим вопросом целый короб попреков, намеревалась найти для этой цели самые верные слова, но из этой затеи ничего не вышло — сами собой неудержимо покатились по морщинистым щекам Марии Андреевны слезы, душил ее обидный и протестующий плач.
— Да шо… — саркастически отвечал на ее вопрос Колесников. — С Советами воюю, ты знаешь. А точней, с большевиками, бо Советы нам самим пригодятся.
— Тикай ты отсюда, Иван! — раненно, приглушенно выкрикнула Мария Андреевна. — Не одному тебе аукнется, всему нашему роду прощения не будет.
Колесников нервно дернулся небритым и оттого еще более угрюмым лицом, вскочил со стула, принялся расхаживать по комнате, и вся его согнувшаяся, в военной одежде фигура, озлобившееся лицо, тискающие друг друга руки — все в нем возмущалось в несогласии, в крайнем раздражении.
— Мамо… ты, если чего не розумиешь… Я никого не убиваю, не мучаю. Командую, и все. Дело военное.
— За кого ж ты воюешь, Иван?
— За кого… За народную власть.
— Власть народная — Советская. И Красная Армия — защитница. А ты бросил ее…
Колесников стоял теперь спиной к матери; смотрел в окно на мирно жующих сено лошадей, на Митрофана Безручко, приехавшего откуда-то в заляпанных грязью дрожках.