дела.
— Надо — значит, выйду, — твердо выговаривая каждое слово, ответила Вереникина.
— Ох, Катерина, отчаянная твоя голова! — засмеялся Карпунин, вставая. — Насчет замужества — это я так. Ты за свою легенду держись: жена белогвардейского офицера, мужа убили большевики, пробираешься в Ростов…
Он взял вставшую тоже Вереникину за руки, сказал Любушкину:
— Ну гляди, Михаил Иванович, за Катерину перед Советской властью головой отвечаешь…
— Все будет хорошо, Василий Миронович, вот увидите, — сказала Катя и пошла к двери.
До Верхнего Мамона Катя и Павел добрались на подводе, которую выделил им Карпунин. Ехали они почти целый день, малость промерзли и проголодались (хлеб и сало, какие у них были, съели еще в начале пути), но дорога все же не показалась им ни длинной, ни утомительной. Павел охотно рассказывал о себе, о боях, в которых участвовал, когда служил в Красной Армии; оказалось, боев этих за его плечами множество. В одном из них он был ранен, но не опасно, теперь уж все зажило.
В открытом поле, по которому они сейчас ехали, было довольно холодно, ветрено. Снегу было немного, чернели вокруг бугры и проплешины, а тракт и вовсе был сухим и чистым, снегом лишь присыпанный. Правда, по обочинам и низинам снег, кажется, лег плотно, там и сани бы прошли, а здесь, наверху, телеге в самый раз. Тряско, конечно, быстро не поедешь, зуб на зуб не попадает, да и тягло такое, что особо не разгонишь…
Павел сбоку глянул на Катю — она сидела нахохлившись, смотрела перед собой в медленно проплывающие пятнистые поля, думала о чем-то. Голова ее закутана теплым вязаным платком, руки в толстых вязаных рукавицах — тепло, а вот ноги, поди, мерзли: Катя время от времени постукивала ботинками. Павел предложил Кате сесть поудобнее — вон сеном можно прикрыться.
Катя подобрала ноги, села, придвинувшись к Павлу, прячась от ветра. Он близко теперь чувствовал ее дыхание, холодную пунцовую щеку, карие красивые глаза, светлый пушок над верхней, чуть вздернутой губой. Боясь причинить Кате неудобство своей возней, Павел затих, перестал рассказывать, полагая, что мешает ей думать о предстоящем деле. Впереди уже виднелся высокий правый берег Дона, где-то там, в снежном белесом тумане Дерезовка, через которую надо пройти на Новую Калитву. В Калитву можно попасть и другой, более короткой дорогой, через Гороховку, но это в том случае, если лед на Дону крепкий. На том, что Вереникина должна появиться в Новой Калитве, настоял Карпунин — в Старой Калитве ее появление будет заметнее, прямо туда соваться опасно; в Новой же Калитве стоит 2-й повстанческий полк, если удастся закрепиться, то кое-что о замыслах, количестве бандитов, их вооружении можно узнать и там, все же остальное зависит от самой Вереникиной — надо, конечно, пробраться как можно ближе к штабу.
Подумав об этом, Павел зябко повел под шинелью плечами — холодно, однако, пробежаться, что ли?
Карандееву велено было в самом Мамоне не появляться, там встретит ее Наумович, переправит за Дон. Через четыре-пять дней, если ей повезет и она останется в Калитве, к ней явится человек.
Неожиданно для себя Павел сказал:
— Слышь, Катерина. Давай… я вместо тебя пойду, а?
Они остановились на бугре, с которого хорошо уже был виден Верхний Мамон и надо было расставаться.
Катя, сбросив с ног шинель, повернула к нему румяное удивленное лицо, засмеялась:
— Юбку мою, что ли, наденешь? Или так пойдешь?
— Нет, я серьезно, — стоял он на своем. — Вернешься в Павловск, скажешь Наумовичу, что… заболела… Ну, придумаешь что-нибудь.
Катя выпростала ноги из-под сена (вряд ли они у нее и согрелись-то как следует), поправила платок, отряхнула полы пальто от сенной трухи.
— Лучше прямо сказать, Павлуша: струсила. Или: Карандеев пожалел, попросил вернуться.
Павел не нашелся что сказать, покраснел. Катя была, конечно, права, другого ответа он от нее и не ждал, только глубоко в душе надеялся в тот момент, когда говорил, что, может, все-таки она изменит свое решение. Да, это было глупо и нереально, не простилось бы Кате, да и ему, малодушие. Работа в чека — не игрушки.
Павел окончательно смутился от наивных своих, конечно же, скомпрометировавших его, как работника, предложений: Катя, которая была моложе его года на четыре, проявила в данном случае большую зрелость и большую дисциплинированность. Было стыдно перед девушкой; но ее ласковое «Павлуша» скрасило его переживания — никто, кроме матери, не называл его так.
Павел порывисто взял ее руку.
— Ну, ты хоть согрелась, Кать?
— Согрелась, — загадочно улыбнулась она и спрыгнула с брички, шла рядом, серьезно и ласково поглядывая на Павла. Он тоже сошел на землю, к великой радости уставшей кобылы, — та совсем уже вяло переставляла мохнатые, в снежной пыли ноги.
Спустились с бугра; Павел затпрукал мерзлыми непослушными губами, получалось это у него плохо, смешно, и Катя звонко расхохоталась. Но лошадь поняла, стала.
Дальше Катя должна идти одна. Тракт, на их счастье, пуст, голо и черно тянулся по обе стороны; низом побежал ветер, поднял легкую снежную поземку. Небо по-прежнему было низким, грязно-серым, размытый диск солнца путался где-то в лохмах туч. Спускались на поля ранние сумерки; в той стороне, откуда они приехали, и вовсе уже стемнело.
— А тебе назад ехать, — сочувственно сказала Катя и близко подошла к Павлу, смотрела в его настывшее на холоде лицо, на выбившийся из-под малахая пшеничный вьющийся чуб. Протянула руку, поправила малахай и разъехавшийся ворот шинели. Павел робко привлек ее к себе.
— Катя… Ну, ты поосторожней там, а? Бандитов этих мы и так разобьем, вот увидишь! Ты хоть на рожон не лезь. Что сможешь, то и делай. А вернешься — заберем твоих сестренок и братишек из детдома, пусть живут с нами. Как думаешь?
У Кати дрогнули губы; большого усилия стоило ей не броситься ему на грудь — Пашенька, я и сама места себе не нахожу, плохо же им без родительского пригляда, без отцовской, мужской ласки. Да не было больше у нее выхода, умерли бы они все с голоду… Но Катя сдержала себя.
— Я пошла, — сказала она сурово и высвободилась из его рук. — Спасибо тебе, Паша. Что проводил, что… — Голос ее сорвался. — И до свидания. И тебе, лошадка, спасибо. — Она потрепала гриву. — Довезла.
Катя, не оглядываясь, держа в руке дорожную потертую сумку, пошла по обочине тракта. Гуще засинели сумерки, сильнее мела поземка, терялся вдали, сливался с грязно-серым небом правый крутой берег Дона.
Павел, развернув бричку, смотрел Вереникиной вслед, ждал.
Нет, не обернулась, не махнула ему на прощание…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Двое суток безвылазно Тимоша Клейменов сидел в душном хлеву, под широкими яслями, от которых так знакомо пахло их кормилицей, Розкой. Корову увели бандиты, сено даже из яслей выгребли чьи-то жадные торопливые руки. Тимоша, замерев, слышал, как скребли у него над головой, как носили сено во двор… Во дворе перекликались чужие пьяные голоса, хохотали и матерились, а здесь, в хлеву, какой-то человек, не торопясь, делал свое дело. Покончив с сеном, человек стал шарить по стенам, снял с гвоздей старый хомут, дугу, долго тужился над тяжелыми жерновами, которые отец вынес за ненадобностью (у них в доме нечего было молоть); жернова не поддавались, и человек, раздраженно пыхтя, бросил их у двери. Тимоше были теперь видны ноги человека в сапогах, которые показались чем-то знакомыми… Где-то он видел их.