«Надо, конечно, в свою хату перебираться, — думал о своем Шматко. — Нельзя Агафью под удар ставить. Ведь, в случае чего, не простят ей племянника. И отца припомнят, и его службу в Красной Армии…»
Он забрался на пахнущую овчиной печь, блаженствовал в тишине и покое; в горнице ворочалась и вздыхала на кровати Агафья. Выл в печной трубе ветер: разыгралась, видно, на дворе метель. Хорошо, что успел он вовремя добраться до жилья, шел бы сейчас со станции…
Вспрыгнула с пола кошка, осторожно шла по ногам Шматко, отыскивая, вероятно, свое, привычное здесь место. Он взял ее на руки, положил рядом с собой, гладил. Любил кошек с детства, так же вот клал с собой на ночь, а мать, уже у сонного, забирала кошку, журила ее тихонько: «Ишь, барыня, разлеглась. Мышек иди лови…»
Шматко улыбнулся, ощутив себя босоногим худеньким пацаном, почувствовал вдруг руки матери, бережно накрывающие его стеганым лоскутным одеялом, даже голову поднял — показалось, что мать стоит возле печи, смотрит на него… Вздохнул, разочарованный, теснее прижал к себе кошку и заснул.
Дня через два явились в Журавку двое неизвестных. Спросили Ивана Шматко, пошли к дому Агафьи — оба молодые, с шустрыми смелыми глазами, в солдатских папахах и добротных сапогах. В хате вели себя шумно, выставили на стол склянку самогонки, но пили мало. Тетку Шматко величали Агафьей Спиридоновной, и она, непривычная и к такому обращению, и к поведению пришлых этих хлопцев, терялась: что за люди? чего им надо от Ивана?
Шматко объяснил тетке, что это товарищи по фронту, воевали вместе, люди мастеровые, печи умеют класть. Будут заниматься там, в хате, он вроде как нанял их.
Все трое уходили спозаранку в Иванов дом, ремонтировали его; скоро задымила печь, и запахло жилым.
Хлопцы прижились у Ивана, не спешили отчего-то возвращаться по своим домам. Скоро появились у них кони, кто-то из журавцев видел у приезжих то ли наганы, то ли обрезы. Ночами в доме Шматко подолгу не спали — горела лампа, шла вроде как гульба: о чем-то громко спорили, пели песни… Потом явились еще пятеро. Эти приехали на санях о двух лошадях, двое стали на постой у деда Линькова, а трое — у Шматко. Те, что были помоложе, ходили по Журавке, цеплялись до девок, несли всякую ахинею — дескать, они ни за какую власть, плевать им на Советы и на Колесникова, у них свой батько, Ворон…
На несколько дней Шматко уводил куда-то своих людей, потом они снова появлялись, но уже в большем количестве. Снова слонялись по слободе, зазывали журавских мужиков к себе, в «свободный от политики отряд», хвалили Ворона — жить с ним можно припеваючи, свободно, никого не неволит, делай что хошь…
В Журавке окончательно теперь утвердилось: Иван Шматко привел в родную слободу банду.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Наступать на Колесникова было решено с трех сторон: из Гороховки, что под Верхним Мамоном, из Терновки и Криничной. В Гороховке уже стоял 1-й Особый полк под командованием Качко — шестьсот штыков при шести пулеметах; в Криничной — сборный отряд в восемьсот штыков; в Терновке — отряд Гусева с четырьмя пулеметами и двумя орудиями; в Ольховатке — три роты при двух пулеметах.
Жала красных стрел на штабной карте упирались в крупно напечатанные названия: СТАРАЯ КАЛИТВА, НОВАЯ КАЛИТВА. Здесь — логово повстанцев, здесь их главные силы. И здесь должно состояться сражение: Колесникову некуда деваться, он примет бой и будет разбит.
Так думали в штабе объединенных красных частей.
Отряд Гусева прибыл в Терновку поздним ноябрьским вечером. Дальний переход, степной холодный ветер, скудный обед сделали свое дело: бойцы жаждали тепла, ужина.
Село встречало красноармейцев гостеприимно — бойцов разместили в лучших домах, накормили, обогрели.
Командира отряда позвал в свой дом Петр Руденко. Гусев и комиссар отряда Васильченко охотно согласились. Жил Руденко в самом центре села, дом его выглядел добротным, теплым. Да и двор был большим; в него закатили оба орудия, лошадей поставили в конюшню, сам Руденко проследил, чтобы дали им сена. Сказал при этом, что пусть ездовые не стесняются, кормят лошадей вволю, сена хватит. Васильченко было возразил — дескать, зачем орудия закатывать во двор, потом с ними не развернуться в случае чего, но гостеприимный хозяин высмеял его сомнения: ворота, мол, широкие, выкатить пушку можно в один момент, и сам он поможет, служил в первую мировую в артиллерии, понимает кое-что. Оставлять же лошадей на морозе тоже не годится, пусть отдохнут в тепле, подкрепятся. А чтоб командиры не волновались — он сам, Руденко, готов не спать эту ночку, подежурить вместе с часовыми.
Васильченко хмурился, что-то хотел возразить, но Гусев, не высыпающийся уже третью ночь подряд, сказал, что согласен с хозяином, предложения его разумные, сразу видно фронтовика. Спросил у Руденко, отчего тот не в армии, воевал ли в гражданскую, и Руденко, засмеявшись, задрал полушубок, показал шрамы на животе — какой уж тут из него вояка!
Уже в горнице, блаженно щурясь от тепла, Гусев, как бы между прочим, поинтересовался: что здесь слышно насчет бандитов?
Руденко — остроносый, живой, с цепким взглядом неспокойных глаз — радушным жестом пригласил военных гостей за уставленный снедью стол, поднял Гусева на смех.