— Вот и нет ничего, как не было.
Хочет Иван поймать за талию ведьму, ан не тут-то было: ловкая Сухотиха выкручивается из рук и вот уже снова сидит на стульчике, потягивает чаек.
— Баловник вы, Ваня, — говорит, а глаза смеются.
Иван смущен. Уши Ивановы пылают огнем.
— Весна, — объясняет.
— Да и верно, весна! Вёдро на дворе, хоть бы дождик пылюку прибил! Пыльно на дороге?
— Пыльно, — говорит Иван.
— Душно?
— Душно.
— Взопрели небось? — допытывается ведьма.
— Есть немного, — признается Иван и в самом деле чувствует, как от спины столбом идет пар.
— Баньку, что ли, истопить?
— А можно?
Сухотиха кивает, улыбается алыми губами. А глаза-то, глаза! Ах, что за бездна, в этих глазах! Тонет Иван в глазах, тонет безнадежно.
— Баньку истоплю, — говорит Сухотиха. — Только сперва гостей провожу. Засиделись гости. А вы, Ванюша, домой не торопитесь. Как уйдут все, ступайте на двор.
— По-онял…
Тут что-то случилось, и номера воссоеденились. Но Сухотиха осталась той же обворожительной пышной красавицей, и Босоногову невдомек, отчего это остальные так хмурятся, отчего наперегонки спешат покинуть дом. Вышел во двор, а голова кругом, и звезды в небе как большая воронка. Пьян Босоногов, совершенно пьян, хоть и не пил ничего крепче чаю. Однако помнит слова: как уйдут, ступай на двор. Вздрагивает Босоногов всем телом, потому как в словах чудится ему обещание.
Как и было уговорено, Иван отделился от группы — никто даже не заметил. Дал крюка и через кусты, колючки, бурьян, доски какие-то, трижды споткнувшись, все же очутился на ведьмином дворе. Стал, озираясь. Ага, вот и банька! И огонек теплится в окошке, и дверца приоткрыта, словно приглашает войти. Ну, стажер, соберись с духом, и вперед!
Пригнув голову, вошел Босоногов в дверь, и в грудь ударил теплый квасной дух, и тут же дверь позади хлопнула, и рука легла ему на плечо.
— Пришел, Ванюша!
Босоногов проглотил ком в горле: вдруг сделалось не по себе. Голос за спиной:
— Ну, скидывай одежу. Дай-ка помогу!
Тонкие прохладные пальцы проникли под воротник, отлетела одна пуговица, другая, и куртка слезла как чешуя, а за курткой — рубашка, а затем ремень звякнул бляхой, и джинсы предательски поползли вниз. Тут уж Босоногов опомнился и уцепился за джинсы, как за последнюю свою надежду, не дал им упасть. Смех:
— Ой, Ва-а-ня, а сперва такой был хра-абрый! Что же, так и будешь в штанах париться?
— Да я что, я ничего! — сказал Босоногов, чертыхаясь про себя. Нагнулся, снял кроссовок, затем другой, и уж после джинсы аккуратно повесил на гвоздик. Только тогда осмелился он обернуться.
Сухотиха стояла перед ним нагая. Спросила:
— Хороша ли я?
Да уж, Сухотиха была хороша! Неописуемо хороша! Атласная кожа, гордая шея, волна волос, как ночь, ямочки на щеках, высокие груди, и на левой — родимое пятнышко в виде звезды. И ниже, ниже — соблазн крутых бедер, и черный треугольник между ними, и длинные, блестящие в свете керосиновой лампы голени. У Босоногова аж челюсти свело при виде всего этого великолепия.
— Ах, Ваня, Ваня, — сказало великолепие, запрокидывая царственную голову. — Какой же ты еще теленок!
Не помня себя, потянулся Босоногов к ведьминым губам и опять ничего не поймал, кроме пустоты, а ведьма сказала сбоку:
— А теперь пожалуй на полок!
Страх исчез. Живо освободился Босоногов от остатков одежды и прыгнул на полок вверх крупом, и теплая волна окатила его с ног до головы, и сделался Босоногов мокрый.
Шипит квас, и шалой уголек прыгнул из каменки, чтобы тут же погаснуть, и мохнатая ночная бабочка бьется у окошка: тук-тук-тук. Лежит Босоногов, опустив отяжелевшую голову на руки, и огненные искры с липового веника текут по ногам, по спине и прочим босоноговским местам. И уже нет его, а есть кружение, кружение, мелькание чего-то с чем-то, жар и холод, верх и низ, право и лево сошлись, черная дыра, иная вселенная, музыка, музыка, музыка хрустальная. Не видит он, как Сухотиха, хохоча, обдает его из ушата ключевой водой, но чувствует: кожа слезла, и грудь взрывается, и ах… ах… до чего же здорово!
— Ну вот… — шепчет ведьма. — Теперь ты готов… теперь готов…
Все, что происходило далее, касается только Ивана и Сухотихи.
А Рейтману снится сон, и в его сне знакомая щель меж двух стен. Справа — кирпичная, флигельная, слева — деревянная, от сарая. В щели темно, прохладно, пыльно, паутинно. Под ногами песок с опилками. Над головой полоска неба. Сидит Рейтман в щели, поджав к подбородку исцарапанные коленки. Спрятался. Сжимает пистолет ржавый и без пистонов. Это для обороны, потому что соседка его — ведьма косматая. Вообще-то у Рейтманов две соседки по двору, две сестры-старухи, но одна, Фаина, неопасная и больше похожа на рыхлую фею. У крыльца Фаины слева в старой покрышке устроена цветочная клумба, а слева вросла в землю тяжелая двухпудовая гиря. А вот у Зои нет крыльца. И дверь у нее мерзкая, железная, как ее зубы. Глаз у Зои злой, космы седые, кожа коричневая. В руке кочерга. Надо Рейтману домой, очень надо, вот уж и мама зовет к ужину, но знает Рейтман: стережет его злая Зоя с кочергой за углом. И нет от нее спасенья, нет. Знает, что будет: выползет из-за угла черной тенью Зоя, а он тараканом в щель, а она его за ноги, и тут ему крышка. И каждый раз умирает Рейтман перед тем, как проснуться.
Вся штука в том, что мир ополчился против Рейтмана. Он как белая ворона. Его никто не любит, даже стены, кирпичная и деревянная вытолкнут его в лапы Зои, когда придет время. Это все из-за страха. Страх с Зоиной харей гложет маленького вундеркинда. И Рейтман платит миру той же монетой. Рейтман ненавидит мир, он бы исчез из этого мира, если бы мог. Но не сидеть же в самом деле в щели до Пришествия! Шевельнулся Рейтман, шевельнулся и прислушался. Тихо пока. Шажок, еще шажок. Выползает Рейтман из щели, оглядывается: тих-хо! Крадется вдоль кирпичной стены, а сердце бьется, как воробей в клетке! Вот и угол…
А за углом она, Зоя. Щелк железными зубами!
Бежит Рейтман обратно, к щели. Но даже воздух против него: густеет как кисель, обволакивает ноги, руки. А погоня все ближе, дышит в затылок. Шма-исроэль! И щель не спасет его. И вот ведьмины лапы хватают за щиколотки, и падает Рейтман на живот, плачет, умирает.
Проснулся Рейтман в липком поту и с лицом, мокрым от слез; проснулся, сел в растерзанной кровати, тяжело дыша. Еще не рассвело, тьма клубится в углах, а на потолке — лента лунного света между разошедшимися занавесками.
Забормотал:
— Да, да, это аутизм, я несчастен, боже, за что мне эти муки? Он жрет меня изнутри, и я знаю, как его зовут, но что же мне делать, что делать?
Лег в кровать, руку заложил за голову, но не спится Рейтману. Смотрит, раскрыв глаза, в черный потолок, и картины его жизни плывут перед ним.
Вот детсадовский двор, и на асфальте солнечная сыпь, и он, Рейтман, в шортиках, рубашечке, босоножках стоит столбом, а вокруг него на одной ножке скачет мальчик, и:
— Раз-два, третий жид — по веревочке бежит!
Люто ненавидит маленький вундеркинд послеобеденные прогулки, в частности потому, что знает: за это время ему обязательно захочется писать, а попроситься нельзя, потому что воспитательница злится, ведь ей надо оторваться от книжки и сводить вундеркинда в туалет. И терпит, терпит Рейтман до самого конца и виду не подает. Но еще больше ненавидит он тихий час, который превращается в вечность.