жесткой спинкой аккуратно вдвинута подушечка, а у левого локтя дымится чашка с горячим какао.
— Записывай! Записывай!
Алиса никак не могла понять, кто это говорит. Не могла повернуть голову, и свеча горела — в лицо; и подушки… все тот же круглый покой. Маяк. При чем тут маяк?
— Говори. Не останавливайся. Говори.
Затухали молнии над Твиртове, захлебываясь дождем.
— Я… так… не хочу.
Распухший язык ворочался во рту. Алиса вдруг подумала, что разучилась говорить, и в пруду навсегда останется непослушная кошка, и Хальк…
— Хальк.
— Говори!
— По мосту…
— Дальше!
Губы не слушались. Но слова… летели сквозь открытое окно… как теплые чаячьи перья. И очень хотелось, и немоглось заплакать.
— Пиши! Ну пиши же!
Майронис? Она сходит с ума.
— Прекратите это.
— Где? Где мой кораблик?
Алиса сжала в ладони леденцовую драгоценность и перевела дыхание.
— Дальше.
— Да. Сейчас.
В комнате порозовело. Словно разожгли камин. Или рассвет. Или — где-то далеко-далеко — пожар.
—
Голос неожиданно отвердел, и Алиса сама удивилась этому. Бешеный бег коней, черен меча в ладони.
Она еще успела увидеть, как Феличе шевелит губами, повторяя записанные слова.
Как это происходит? Просто приближается квадратное окошко. Как аквариум, где за толстой стенкой плавают чьи-то чужие мысли, поступки и дела. А потом приходит день, приходит срок, и истончившаяся преграда рвется или просто тает. И этот чужой мир — он уже в тебе, он — ты, и слова, проходя сквозь тебя, становятся плотью. Что в этом виновато — фаза луны, чужой незнакомый запах… это лишь толчок, возможность; но и врата, и привратник, и фильтр на этих воротах — ты сама. Ты решаешь, какие порождения выпустить в мир и облечь словами… И тусклая елочная игрушка вдруг взрывается радугой! И идут травяные дожди, и кто-то задыхается и умирает от счастья — от того, что тобою написано. Или от боли — а выбираешь ты. И сам взрываешься с придуманным миром, и вырваны с корнем нити марионетки… Но буря затихает, и моря возвращаются в свои берега, и твои врата к тебе закрыты, а костер, абсолютный текст, ждет. И ты бросаешь в него, как ветки, все, что можешь найти, вырвать, вынуть, извлечь из себя и из других — странный поворот дороги, и слезинку, и смешную детскую песенку… все, все падает в костер, и ты отдаешь, отдаешь иногда до цинизма, потому что и чье-то (может, и твое) последнее дыхание — тоже туда. Сломанная рука мертвого, стон отвергнутой любви… то, что не придумаешь ни за что и никогда, что должно быть истинно — иначе никуда не годится сотворенное тобою слово. А потом ждать, каждый раз боясь, что ничего не случится, что врат не будет.
Радуги сияли. Путались с пронизанным солнцем дождем. И небо было ослепительно синим и глубоким, и в нем плыли величественные, как на картинах Чюрлениса, воссиянные солнцем облака.
Мы, мы все были волшебными воротами, пусть калиточками, пусть щелочками из мира в мир, и когда кто-то из нас погибал — это как разбитый елочный шарик, мертвое чудо. Но мы были вместе, и радуги вскипали в поднебесье, и поили серый мир. Он глотал сотворенный нами разноцветный дождь, глотал беспощадно, но в этот раз, хвала Корабельщику, сумел напиться. Пей нашу кровь, пей нашу радугу — не жалко. Мы оторвем и раздадим кусочки души, все равно ее станет больше. Времена перемешались, и стоя на осколках, я дарю всем охапки сирени. Взахлеб. Радуги — полными
Хальк поймал себя на том, что опять беседует с придуманным героем. И у Феличе есть повод удивляться и спросить: разве он такой злодей? Он же никогда не пойдет на то, чтобы использовать женщину втемную. Даже для блага нации. Стоп, не было тогда такого понятия — «нация». И вообще что-то не так. А, поймал это Хальк, врет Хранитель, не могли Алису схватить в Эйле. В Эрлирангорде — запросто. Но между столицей и Эйле — сутки поездом… Паровоз в Средневековье, смешно… Тяжелая капля упала с крыши в выбитую под окном ямку. Сегодня проходят испытание будущие рыцари. С утра заявился совершенно злобный Гай и осведомился, неужли же, чтобы стать рыцарем, обязательно лезть в мокрую крапиву? А Ирочка уперлась в этих испытаниях и вечером станет изображать королеву-мать, лупить детей при свечках деревянным клинком по плечу и опоясывать ремешком с этим же мечом, привешенным к оному. Верх идиотизма. Хальк обещался написать жалованные грамоты… Пиши-пиши, художник, по линиям руки… что-то, не помню что, есть реальность, данная нам в ощущение. А если в ощущение дана нереальность, что тогда? Или грани сместились — и как повернешь… Что это он тут нарисовал? Хальк, отнеся на вытянутые руки, разглядывал вырванный из блокнота, измятый и немного обгорелый по краям листок: оградка, мраморная роза на камне.