воплей, если нормальным языком, следовало, что милорду Сорэну надлежит перестать распускать хвост, перья и лапы, оставить в покое барышень… ну и так далее. И что это личное распоряжение мессира Ковальского, свято блюдущего чистоту нравов во вверенном ему коллективе.
У мессира Ковальского медленно отвисала челюсть.
И пока он думал, какими словами будет отвечать за наглость «эсквайра», Гай Сорэн приблизился и встал, сложив на груди аристократически красивые руки с длинными пальцами. Ногти на правой руке были тщательно отполированы, а левая пряталась под локтем.
— Ну? — сказал милорд Сорэн.
— Баранки гну.
— По морде хочешь, что ли? — поинтересовался Гай печально.
Александр Юрьевич пожал плечами.
— Можно и по морде, — согласился он. — Только потом. Дети кругом, у тебя реноме испортится.
Реноме младшего воспитателя не пострадало. Во всяком случае, не настолько, чтобы сказаться на отношениях с прекрасным полом. Автобус подпрыгивал на лесной дороге, в открытые окна нахально лезла лещина, стучали по крыше шишки, заставляя барышень пригибаться, а Гай с видом мужественным и бравым говорил, что это пустяки и, если что, он всех пригреет под своим крылом. Барышни млели. И хлопали глазками: и Анютиными, и Наташиными, и даже Верочкиными, — этакий стрекочущий букет. Второй младший Сорэн, Кешка, затесавшийся в педколлектив, декламировал гнусные стихи и обещал все рассказать деду. А Лаки Валентинович, эсквайр, успевший возомнить себя фаворитом, шепотом обещал ему поддержку начальства.
— Убью, — не оборачиваясь, пригрозил Александр Юрьевич.
— И тебя посадят.
Препираться старший воспитатель счел ниже своего достоинства. Тем более что в сложившейся ситуации был виноват сам. Ровно неделю назад, утром 12 июня, мессир Ковальский (Хальк для друзей) в очередной раз убедился, что домой нужно пробираться окольными партизанскими тропами. Чтобы не встретил тебя никто. А уж тем более активистка курса патриотической филологии Эйленского университета Ирочка Шкандыба. А она встретила и налетела в лучших традициях ветряной мельницы.
— Александр! Ну что ты ходишь со смурной рожей?! — немедленно затарахтела она. — Что ж теперь, не жить, что ли? Страна нуждается в воспитателях… мы нуждаемся! Там такие условия, там море, палатки, и кормят пять раз в день! Редиска свежая! Да тебе на твою стипендию… сколько прополете, столько сожрете… съедите. А еще поместье. Дре-ев-нее! Если дождь, можно и там жить. — При этом руки Ирочки так и мельтешили перед глазами, и Хальк подумал, что еще немного — и вместо поместья будет глазная клиника.
— Не трещи. Какое поместье?
— Для юных дарований. Которые к нам потом без экзаменов поступят. А ты будешь их воспитывать и лелеять, потому что мужчин не хватает.
— Кому?
— Идем.
Со склонов, окружающих улицу Подгорную, белыми головками кивали одуванчики, и Хальк неожиданно понял, что уже разгар лета — первого лета без Алисы. Что уже полгода, нет, даже больше — как жены нет. Пятого ноября… А он живет, он даже что-то пишет, и учеба идет своим чередом, и письма Дани… И если Клод, муж Сабины, появится в городе, он, Хальк, сумеет с ним заговорить. Все происшедшее просто нелепая, трагическая случайность. И если бы Алиса и он не были доверчивыми дурачками… В прошлом году, в начале ноября, Сабина, Алисина сестра, пригласила Алису с Хальком погостить в столицу. Клод, муж Сабины, отличался четкими жизненными принципами. Он твердо знал, что варенье к столу следует подавать в креманках, а масленку — с оттаявшим маслом и без крышки. Еще Клод Денон полагал, что единственный разумеет, каким следует быть писателю. Алиса… оставалась вечным вызовом для него. Клод с приятелем Рене решили подшутить, разыграть сцену из Алисиной повести. Чтобы доказать неудобной и строптивой девице всю глупость ее притязаний. А Хальк… Он и поцеловал-то Дани (еще одну из этой столичной компании) всего один раз. Или два. И, задержавшись с ней, пропустил весь спектакль. Кто знал, что Рене будет целить в Алису, кто знал, что на арбалете сорвет тетиву… Засыпанное мокрым снегом кладбище и плачущие розы на земляном холме. Сколько можно! В самом деле… И ловить на себе сочувствующие, но больше любопытствующие взгляды. Конечно, Алиса была старше его на восемь лет. А теперь все равно. Через восемь лет они сравняются в возрасте.
И когда Ирочка Шкандыба привела Халька в деканат и, представляя мрачному мужику, сказала:
— Вот, Александр Юрьевич будет воспитателем, — Хальк не возразил.
…Приехали.
Двухэтажная усадьба с мезонином и каминными трубами стояла на взгорке, среди сосен, белая- белая, как чужая сметана, и отражалась в пруду, по которому плавали лебеди вперемешку с листьями кувшинок. Прямо картинка из «Живописной Метральезы».[1] К крыльцу вела обсаженная можжевельником аллея, и странного вида мужик садовыми ножницами подстригал кусты. Автобус остановился, задрав тот бок, где ступеньки, и Гай Сорэн, пылая наследственным благородством, стал выгружать барышень, умудряясь одновременно и выносить сверху, и подхватывать снизу. Барышни повизгивали, и им хриплым басом отозвался из хозяйственных построек сторожевой пес. Судя по глубине и мощи тембра, не меньше чем мастиф.
— Управляющего нету, — объявил мужик, вытирая садовые ножницы о штаны характерным жестом, и указал ножницами же за плечо: — А ваша мадама там.
«Там» простиралось за усадьбу, лесочек и кусок пустого пляжа с жидкими кустиками белесой травы. Как раз на обрыве между лесочком и песочком горделиво выстроились штук пятнадцать разноцветных палаток, две песчаные канавки с полосой дерна посередине и высокая мачта с блоками. И ни живой души кругом. Если не считать вороны, которая ходила вокруг мачты и лапой, аки курица, рыла землю.
Лаки растерянно блымкнул глазищами. Полез в карман и, щедро посыпая пред собой бисквитными крошками, заголосил:
— Цыпа-цыпа-цыпа!
Ворона скособочила голову, взмахнула крылами и тяжело полетела к морю. А на «цыпа-цыпа» выскочила Ирочка, растрясая в руках развернутое бархатное полотнище знамени, мокрое от воды. Судя по всему, Ирочка только что его выстирала.
— Здрасьте, — сказала она. — Приехали?
Лаки, как самый шустрый, даже рта не успел раскрыть, а Ирочка уже выдала кучу распоряжений. И про рюкзаки, и про «девочек», и про картошку, которую надо варить и чистить, а она тут совсем одна, а…
— Сказоцку! — дурным голосом канючил Кешка Сорэн. Удивительное сочетание имени и фамилии. Викентий Сорэн звучало куда лучше, но в девять лет называть ребенка Викентий? Это только Ирочка с ума сошла… Кешка сидел среди сурепки, в междурядье, и лицо его под белой панамочкой было нахальное до безобразия. Он уже успел всем вокруг рассказать, что это грех — заставлять детей работать, что они все своей учебой заслужили заслуженный отдых, что он вообще не раб на плантации. Кешка вяло выдернул очередную редиску и кинул за плечо. — Ска-зоц-ку!!
Кешку поддержали. Лучше митинговать, чем работать. Лагерное начальство не успело отреагировать на мятежные вопли. Как в вожделенной Кешкой «сказоцке», из-под земли возник всадник.
Конь, встав на дыбы, замер в воздухе. Утреннее солнце скользило по рыжей атласной шкуре, высвечивая каждый изгиб. Конь был прекрасен до онемения. И стало ясно, что прополке редиски опаньки. Народ завизжал, сбежался, коню стали тыкать в морду хлебными корками от завтрака, сахаром и даже редиской. Зверь подношения деликатно принимал, хрупал редиску и сахар, не лягался, не кусался, так что даже Ирочка вздохнула с облегчением. Особенно когда господин управляющий улыбнулся ей с седла и огладил коня по холке. Ирочка совсем расцвела. Как будто это ее огладили. А младший воспитатель Гай, неохотно поднявшийся из борозды — Сорэны сроду не работали на земле руками! — мрачно заявил, что