светлячком — оператор впереди, журналист за ним. А рядом бормотание, вздохи, и пальцы невидимые касаются лица, ощупывают.
— Может, фонарик включить? У меня есть, — предлагает Гриша окрепшим голосом.
— Нельзя.
Долго ли, коротко, но кончился путь. Гриша увидел первым — огонь во тьме, и светлячок прыгнул в огонь и слился с ним. А огонь в странной на вид люстре, сооруженной из человеческих ребер. Ну чьи на самом деле, неизвестно — Гриша не анатом, — но, вероятно, человеческие. Под люстрой что-то вроде котла, а еще выпирают из мрака углы шкафов.
— Врубай камеру! — шепчет Казарин.
Нажал Гриша на кнопку, и вспыхнул дисплей, и от этого совсем повеселел Гриша. Но ненадолго, потому что увидел он преобразившуюся Сухотиху, ойкнул и чуть камеру не уронил. Ну, Казарину, конечно, не привыкать, смотрит, ждет, что дальше. А ведьма щелкнула пальцами, и загорелся под котлом второй огонь.
— Деньги.
Протянул Казарин органайзер, но ведьма не шевельнулась, и получается, Казарин как бы подаяние просит.
— Клади туда.
Вмиг образовался из воздуха каменный постамент, и на нем череп и книга пергаментная. Положил органайзер, куда просила, скосил глаз в книгу (заметил среди букв козлиную морду внутри Давидовой звезды), вернулся назад. И уже стал он различать, что стоит на полках, а там склянки с ярлычками, пучки трав, связки из крысиных трупиков, песьи головы, и, повернув голову, увидел стену, и Христа вверх ногами, и некто бритый врос в стену, и оказался бритый живым. Косится Казарин на оператора, но тот, хоть и с белыми бескровными губами, о деле не забывает, водит камерой. И Сухотиха не мешает: ждет, когда гости насытятся.
— Смотрите, смотрите, — квакает, — это вам не музей. Все взаправду.
— Здесь ваша лаборатория? — спросил Казарин.
— Догадливый, — усмехнулась ведьма. — Поди-ка сюда!
Казарин подошел, и Сухотиха колыхнулась к нему и обдала вонью. Подмигнула:
— Сам будешь или мне прикажете?
Разумеется, сказал Казарин, что будет сам.
— Добро. Возьми-ка на той полке корень в виде человечка.
— А называется?
— Мандрагора. Кидай в котел. Добро. Теперь там в склянке сало висельника. Добро. Теперь живого котеночка…
Все исполнил Казарин, как велела ведьма, и завоняло от кипящего котла вдвое гаже, чем от Сухотихи.
— Теперь возьми мел и очерти котел. Зажги четыре свечи по сторонам света: на полдень, на полуночь, на закат, на восход. Войдите оба в круг и, что бы ни случилось, круга не покидайте. Повторяй за мной, журналист: именем царя Соломона, призываю тебя, дух ночи Андрас…
Секущимся высоким голосом выкрикивает страшные слова Казарин, а рядом Гриша ни жив ни мертв вцепился в камеру, как в спасательный круг. И появляется в углу…
Верхом на волке, меднокожий, в руке трезубец и голова орлиная. Раскрыл клюв Андрас:
— Зачем звал меня, человек?
— Покажи… последние дни Земли! — задыхаясь, потребовал Казарин, и Андрас в знак согласия склонил орлиную голову.
И видит Гриша: разгладилась вода в котле, застыла зеркалом, и явился футуристический город, оплетенный прозрачными жилами дорог, протянутыми в пустоте, и круглые, как арбузы, дома в потоках неона, и гигантские экраны на горизонте. Треснула тут земля, и погас неон, а снизу, разгораясь жаром, плеснула лава. Залила все окрест, и вот арбузы плавятся, тонут в пламени. А в небе взошла трехвостая звезда Полынь.
Волны, океан несет на груди стальную гусеницу: секция к секции, а голова прозрачная, и там под колпаком маленькие муравьишки. И вот вскипает океан, и щупальца ползут из волн, и в стеклянной черепушке беготня, паника, крик. Гигантский круглый глаз смотрит на муравьишек из воды, высовывается клюв: хрусть, и нету гусеницы, а волны становятся красными. И Полынь в небе.
Морской берег, пляж. Шезлонги на белом песке, эллинги, частокол мачт. Водный мотоцикл, за рулем лихой молодец. Мчит молодец по горизонтали: все ему нипочем. И вот начинает горизонталь крениться, делается вертикалью, накрывает молодца — и дальше, к берегу. Шезлонги, эллинги, мачты — все вперемешку в крутящейся ненасытной пасти.
Католическая, кажется, церковь. Сотни людей на коленях, большие и маленькие, — вера и исступление в глазах, а там, под сводами, мраморные ангелы трубят в трубы, и бог милосердный в облаке. Но нет спасения, нет, ибо заглядывает в витражи хвостатая звезда, и двери дрожат под натиском вставших из могил мертвецов. Страшно, страшно!
Гора под самое небо. Покрыта шевелящимися вымазанными в глине муравьями, и все ползут, ползут наверх к великану с бычьей мордой, плеть в руке, и глаза как два рубина. Тучи наверху закручены пергаментным свитком, сияющая дверь в тучах. Два моста, и две реки текут по ним. Одна — вверх, в горнии выси, другая — в черную коптящую муть. И эта вторая река грешников — полноводная, и вдруг вздрагивает Гриша всем телом, потому что увидел он там нечто.
— Снимай! — шепчет ему Казарин, даже сейчас не забывший о своей профессии.
Гриша же о своей профессии забыл напрочь: челюсть отвисла, глаза сделались стеклянные, и рука с камерой опустилась безвольно. Понял Казарин, что от Гриши толку никакого, вынул из его ослабевших пальцев камеру, навел на Андраса, замершего, словно изваяние. И тут…
— Кончено! — щелкнул клюв, и волк прыгнул на грудь Казарину и сквозь него — в бездну.
Перевел Казарин дух, посмотрел вопросительно на Сухотиху. Та шевельнулась, словно пробуждаясь ото сна, сказала устало:
— Утро. Теперь уходите.
И в самом деле утро. Стоят журналист и оператор посреди пустой горницы, и солнце заглядывает в окно. Крутится пыль в солнечном столбе, а из красного угла святые смотрят загадочно и грозно.
— Пойдем, — тянет Казарин безвольного Григория за рукав.
Возвращаются молча, и на этот раз впереди Казарин. Несет камеру с бесценным материалом. Будто вагон с цементом разгрузил Казарин, но в глазах мерцает удовлетворение.
— Александр Николаевич. А вы действительно верите, что все так и будет? — спрашивает Гриша больным голосом.
Но Казарин не отвечает: мысли его другим заняты. Вот и отель, и Никанор Капитоныч на лавочке щурится на квартирантов. Не здоровается Никанор Капитоныч, потому что обидчив, но Казарин его не замечает, мимо идет, и выводит его из задумчивости только дразнящий аромат свежеподжаренной ветчины. Поднимает голову Казарин: доходит до него, что голоден он страшно. С кухни голоса и звон посуды.
Заглянул на кухню, а там за столом Вера и Иван пьют чай с бутербродами: завтракают.
— Вот что, Верун, — говорит Казарин не здороваясь. — Ты сделай мне, пожалуй, кофе с бутербродом. Я у себя.
И исчезает.
Преданная Вера срывается со стула и, дожевывая на ходу, хлопочет у керогазки. Смотрит на нее Иван, гибкую, облитую зарей, морщит лоб, силясь понять что-то.
— Слушай, — говорит, — какая-то ты сегодня не такая.
— Что-что-что?! — хохочет Вера, запрокидывая голову. — Что?!
И тут пелена падает с глаз стажера. Видит он как есть, словно частица ведьмы вселилась в это молодое тело, и:
— Слушай, а давай, как в Москву вернемся, сходим куда-нибудь. В театр или кино, а?
Хохочет, заливается Вера.