мало, но все же нашлось сколько-то там женщин, пригодных для надругательства, отчего и творились всяческие безобразия, о которых предпочитают не упоминать в учебниках и книжках. Но солдаты 326-го линейного, пройдя через сбодуновскую мясорубку, не в тех были кондициях, чтоб кого-то насиловать. Ну а потом мы ведь все еще не оставили идею смыться при первом же удобном случае, и нам было вовсе ни к чему оставлять по себе такую память у русских, которые обид не забывают. Так что сразу после того, как капитан Гарсия сломал челюсть Эмилио-наваррцу, только еще собиравшемуся распоясаться по отношению к какой-то москвитянке, попавшейся ему на Никитской улице, все мы решили удовольствоваться водкой, жратвой и трофеями вроде столового серебра и прочего в том же роде, вроде шкатулочки с золотыми монетами, доставшейся нам в доме одного русского купца, которого, правда, пришлось для сговорчивости немножко пощекотать штыком. И ближе к вечеру мы двинулись к Кремлю, таща с собой разнообразную добычу — всякие там меховые шапки, шубы, целые штуки шелка, иконы в серебряных окладах и прочее — отоварились, короче говоря, в полной мере, хоть и знали, что барахло это придется бросить, если все же осуществим наш замысел и перебежим к русским. Но на несколько недолгих часов стали мы, бедолаги, самыми богатыми солдатами в Европе.
А вечером заступили в караул у стен древней твердыни, в самом сердце российской империи, но, господин капитан, по совести сказать, особенного впечатления это не произвело, потому что еще слишком свежо было в памяти, как гвоздили по нам русские пушки в предполье Сбодунова и как неслись на нас по главной улице две казачьи сотни. После того, что довелось там испытать, нам что Москва, что Ватикан — один черт. Но дело не в том, произвело ли впечатление, нет ли — мы исполняли почетную обязанность, возложенную на нас императором, и стояли в карауле на стенах, слушая, как галдят и распевают французы, носясь с факелами по опустелому городу. Время от времени снизу доносились до нас то одиночный выстрел, то хохот, то женский крик.
И вот примерно в полночь стоял капитан Гарсия, опершись о зубец крепостной стены, высившейся над древней столицей, и раскуривал трубочку, которую накануне обнаружил в кармане убитого казачьего офицера. Слышался гитарный перебор — это Пепе-кордовец пощипывал струны — и кто-то из недвижных и невидимых часовых напевал себе под нос что-то там такое про девушку, которая милого ждет, а он в горы ушел, все никак не придет. И тут капитан различил чьи-то шаги и только собрался крикнуть: «Стой, кто идет, разводящий ко мне, остальные на месте, стой, стрелять буду» и прочую муру, которой по уставу караульной службы полагается предварять пулю в лоб, как из тьмы вынырнул император собственной персоной и в сером сюртуке. Перепутать было невозможно — во всей Великой Армии не найдешь другого такого коротышку в такой огромной треуголке.
— Добрый вечер, капитан.
— Здравия желаю, ваше величество! — отчеканил Гарсия, становясь ему во фронт. — За время моего дежурства никаких происшествий не случилось.
— Вижу, — и Бонапарт тоже прислонился к зубцу. — Вольно. Можно курить.
— Благодарю, ваше величество.
Некоторое время они постояли вот так, рядом, слушая гитару кордовца и мурлыканье часового.
Гарсия, который не то чтобы растерялся, но впал в легкое замешательство, краем глаза видел профиль императора, слабо озаренный лишь отблеском горевшего под стеной костра. Кто бы мог подумать, проносилось в голове капитана, что я буду стоять вот так, в шаге от этого малого, который пол-Европы прибрал к рукам, а другую половину дрючит почем зря. Совершенно машинально капитан взялся за рукоять пистолета, торчавшего из-за пояса, воображая, что было бы, возьми да и застрели он сейчас Наполеона — вот так, за здорово живешь.
Что бы написали об этом в энциклопедиях? Бонапарт, Наполеон, родился на Корсике, убит в Кремле испанским капитаном Гарсия (см, капитан Гарсия). Ладно, велят смотреть — смотрим. Вот буква 'Г'. Так: Гарсия, Роке. Пехотный капитан. Застрелил из пистолета Наполеона Бонапарта (см. Бонапарт, Наполеон) в Кремле, тем самым ускорив освобождение Европы, плодами которого не успел воспользоваться, поскольку в соответствии с приговором военно-полевого суда был на рассвете расстрелян… С тяжелым вздохом капитан разжал пальцы, обхватившие было рукоять пистолета. Всю жизнь мечтал попасть в историю, но только — попасть, а не влипнуть.
— Почему вы на это решились, капитан?
От неожиданности Гарсия поперхнулся:
— На что «на это», ваше величество?
— На атаку под Сбодуновом. — Бонапарт помолчал, и капитану показалось — он беззвучно смеется в темноте. — На это сумасбродное наступление.
Гарсия, сглотнув слюну, почесал в затылке. Потом, рассказывая нам об этом, он признавался, что предпочел бы снова брать в лоб русские пушки, чем беседовать вот так по душам и с глазу на глаз с его императорским величеством. Недомерок спросил, почему мы на это решились. Спору нет, несколько вариантов «потому» вертелись у меня на языке. Например: потому, ваше величество, что мы намеревались перейти к русским, но вы расстроили наш замысел. Или: потому, ваше величество, что на каждого из нас пришлось столько славы, что стало невтерпеж, славы у нас теперь — хоть залейся, хоть ложкой хлебай. Или: потому, ваше величество, что русская кампания — бессовестная ловушка. Потому что нам бы полагалось быть сейчас в Испании, с женами и детьми, а не ковыряться в этом дерьме, закопавшись в него по самые брови. Потому что Франция нас подло использовала, а вы, вашество, употребили.
Вот что должен был бы сказать капитан Гарсия императору Наполеону в ту ночь в Кремле — и тогда нас всех незамедлительно бы расстреляли, чем избавили бы от мучительного отступления из России, ожидавшего остатки 326-го в самом скором будущем. Однако ничего подобного не сказал капитан Гарсия и руководствовался он теми же причинами, по которым за несколько минут до того не всадил Недомерку пулю в лоб. Капитан попыхтел трубочкой и ответил так:
— Нам, ваше величество, больше некуда было идти.
Повисло молчание. Потом Недомерок медленно повернулся к нашему капитану, и в этот миг внизу, у подножья стены, кто-то взбодрил костерок, и ожившее пламя осветило лица обоих. На лице Бонапарта играла чуть заметная иронически-всепонимающая улыбка: так, забравшись в птичник и всерьез собравшись полакомиться курятинкой, улыбался бы, кабы умел, старый лис.
Капитан Гарсия, глаз не отведя, выдержал эту улыбку, потому что, хоть и был, как и мы все, разнесчастным бедолагой, родился в Сории и обладал всем, что по штату причитается мужчине. Двое профессиональных вояк друг друга поймут без слов. Капитан нам после так и сказал:.
— Он все понял. Он догадался, что под Сбодуновом мы решили перейти к русским. Догадался — и наплевал на это… Он уже чуял, что часы Великой Армии сочтены, и не поручился бы, что сам выберется живым.
Да, вот что узнали мы тогда от капитана Гарсии. Так или иначе, но прочитанное в глазах капитана Бонапарту наверняка понравилось, ибо, наверняка заметив, что на шее капитана нет ордена Почетного Легиона, он ничего по этому поводу не сказал. Только прежняя странноватая полуулыбка вновь скользнула по его губам.
— Понимаю, — вот единственное слово, которое произнес Бонапарт.
Повернулся и двинулся было прочь. Однако сделав два шага, остановился, словно вдруг что-то вспомнил, и спросил, не оборачиваясь:
— Могу ли я что-нибудь для вас сделать, капитан Гарсия?
Наш доблестный Гарсия пожал плечами, пребывая в полной уверенности, что император не увидит этого:
— Хотелось бы еще пожить, ваше величество.
После долгого молчания Бонапарт ответил, причем спина его чуть заметно дернулась:
— Вот с этим — не ко мне, капитан. Доброй ночи.
И стал медленно уходить вдоль стены.
Гарсия смотрел ему вслед, пока силуэт не растаял во тьме. Потом снова пожал плечами. Трубка его погасла, он зашел за выступ стены, чтобы высечь огонь, и только тут вдруг сообразил, что смолкла гитара Пепе-кордовца, и часовой больше не напевает. Обеспокоившись, капитан выглянул в амбразуру и увидел, как на востоке быстро разливается по небу багровое зарево.
Начинался пожар Москвы.