— Вот скоты, — донесся до нее тихий шепот Сантьяго.
Ждать. Это было составной частью работы; но с тех пор, как они начали выходить в море вместе, Тереса успела усвоить, что хуже всего не само ожидание, а то, что представляешь себе, ожидая. Ни плеск воды о скалы, ни шум ветра, который легко спутать с шумом марокканского патрульного катера (на жаргоне плавающих через Пролив он назывался «мавром») или вертолета испанской таможни, не тревожат так, как этот долгий покой, в котором мысли превращаются в злейшего врага. Даже конкретная угроза, враждебное эхо, вдруг возникающее на экране радара, рев мотора, борющегося за скорость, свободу и жизнь, бегство со скоростью пятьдесят узлов, когда патрульный катер едва не врезается тебе в корму, удары волн о днище, мощные выбросы поочередно то адреналина, то отчаянного страха — все эти ситуации были для нее лучше, чем неопределенность штиля, спокойное воображение. Как плохо, когда мысли ясны. Когда холодно оцениваешь то зло и тот ужас, которые пока скрыты неизвестностью. Это бесконечное ожидание сигнала с суши или по радио было похоже на серые рассветы, что по-прежнему каждое утро заставали ее в постели без сна; теперь они приходили к ней и в море, когда нерешительная ночь начинала светлеть на востоке, от холода и сырости палуба делалась скользкой, а одежда, руки и лицо влажными. Черт побери. Нет такого страха, который нельзя было бы пережить; главное, чтобы у тебя не было времени и возможности подумать о нем. К такому выводу она пришла.
Уже пять месяцев. Иногда та, другая Тереса Мендоса, которую она внезапно видела в глубине зеркала, на углу улицы, в серой мути рассветов, по-прежнему внимательно за ней наблюдала, выжидая, следила за мало-помалу происходившими в ней переменами. Пока что они были не слишком велики, да и относились скорее к внешнему поведению и ситуациям, чем к подлинным событиям, которые происходили у нее внутри, действительно изменяя перспективы и жизнь. Однако она предчувствовала их наступление, не ведая ни дня, ни срока, но зная, что неотвратимо они произойдут вслед за другими, так же, как предчувствовала, что три-четыре дня подряд у нее будет болеть голова или вот-вот наступят — всегда нерегулярно и болезненно — неудобные, но неизбежные дни. Поэтому было интересно и даже познавательно таким вот образом выходить из самой себя и входить обратно, иметь возможность видеть себя и снаружи, и изнутри. Теперь Тереса знала, что все — страх, неопределенность, страсть, удовольствие, воспоминания, собственное лицо, которое выглядит старше, чем несколько месяцев назад, — можно рассматривать с этой двойной точки зрения. С математической точностью и ясностью, свойственными не ей самой, а той, другой женщине, что живет в ней. И именно эта способность к столь необычному раздвоению, которую она открыла, а точнее, интуитивно ощутила в себе в тот день — с него не прошло и года, — когда в Кульякане зазвонил телефон, позволяла ей сейчас холодно наблюдать за самой собой. Вот она сидит в этом катере, застывшем в темноте моря, которое она теперь начала узнавать, вблизи таящего в себе угрозу берега страны, о самом существовании которой ей еще недавно, можно считать, даже не было известно. Рядом безмолвная тень мужчины — его она не любит (а может, думает, что не любит), но рискует из-за него до конца своих дней гнить в тюрьме. От одной этой мысли — призрак Лало Вейги был третьим членом их команды в каждой экспедиции — она содрогалась, и ее охватывала паника, когда, как сейчас, у нее было время, чтобы задуматься.
Но все это было лучше Мелильи и лучше того, что она ожидала. Нечто более личное, более чистое. Временами ей казалось, что это даже лучше, чем Синалоа; но потом образ Блондина Давилы вставал перед нею, как упрек, и она в глубине души раскаивалась, что предает воспоминание. Лучше Блондина не было ничего — во многих отношениях. Кульякан, красивый домик в Лас-Кинтас, ресторанчики на набережной, мелодии уличных музыкантов, танцы, прогулки на машине до Масатлана, пляжи Альтаты, все, что она считала реальным миром, жизнь в котором была так приятна, складывалось в ошибку. На самом деле она жила не в этом мире, а в мире Блондина. Это была не ее жизнь, а другая, в которой она, устроившись уютно и благополучно, существовала, пока ее внезапно не выбросили оттуда телефонный звонок, слепой ужас бегства, похожая на лезвие влажного ножа улыбка Кота Фьерроса и грохот «дабл-игла», зажатого в ее собственных руках. Однако теперь появилось нечто новое. Неопределимое и не такое уж плохое и в этом ночном мраке, и в спокойном, безропотном страхе, что она испытывала, оглядываясь вокруг, несмотря на близкую тень мужчины, который — она усвоила это с того дня в Кульякане — никогда больше не сможет заставить ее снова обманываться, считая себя защищенной от ужаса, боли и смерти. И, как ни странно, это ощущение не только не пугало ее, но даже, наоборот, заставляло собраться. Оно побуждало ее пристальнее анализировать саму себя с любопытством, не лишенным уважения. Именно поэтому Тереса порой долго смотрела на фотографию, где некогда была вместе с Блондином. И время от времени вглядывалась в зеркало, задавая себе вопрос, какое расстояние, все более увеличиваясь, разделяет этих трех женщин — девушку с удивленными глазами, смотрящую с кусочка фотобумаги, Тересу, живущую сегодня по эту сторону жизни и хода времени, и незнакомку, наблюдающую за обеими из своего — все менее четкого — отражения.
Черт побери, далеко же ее занесло от Кульякана. Меж двух континентов, между Марокко и Испанией (всего пятнадцать километров от берега до берега), в воды Гибралтарского пролива, на южную границу Европы: ей и во сне не снилось, что она когда-нибудь сюда попадет. Тут Саньяго Фистерра перевозил чужие грузы. У него был домик — не собственный, снятый — на берегу Альхесирасской бухты, с испанской стороны, и катер, стоявший в Марина-Шеппард, под защитой развевающегося над Скалой британского флага: семиметровый «Фантом» с запасом хода сто семьдесят миль и мотором мощностью двести пятьдесят лошадиных сил — «головастиком», как называли их местные жители (Тереса уже начала усваивать их словечки, вставляя их в свою речь), — способным за двадцать секунд развить скорость от нуля до пятидесяти пяти узлов. Сантьяго был морским наемником. В отличие от Блондина Давилы из Синалоа, у него не было начальников, и он не работал на какой-то определенный картель. Его услугами пользовались испанские, английские, французские и итальянские контрабандисты на Коста-дель-Соль. В остальном все происходило примерно так же: перевозка грузов из одного места в другое. Сантьяго взимал определенную плату за каждую доставку и собственной жизнью отвечал за потери и неудачи. Но это лишь в самом крайнем случае. Здешняя контрабанда — почти всегда речь шла о гашише, иногда о табаке с гибралтарских складов — сильно отличалась от той, с которой была знакома Тереса. Мир этих вод был жестким, только для крутых парней, но менее враждебным, чем мексиканский. Меньше насилия, меньше смертей.
Люди не палили друг в друга из-за лишней рюмки и не расхаживали с «козьими рогами», как в Синалоа. На северном берегу человек чувствовал себя спокойнее, даже если попадал в руки закона. Там были адвокаты, судьи и нормы, одинаково применявшиеся как к преступникам, так и к жертвам. Однако с марокканской стороны все обстояло иначе: кошмар там просто висел в воздухе. Коррупция процветала на всех уровнях, права человека не имели почти никакой ценности, в ужасных местных тюрьмах можно было сгнить в буквальном смысле слова. А для женщины этот кошмар усугублялся самим фактом того, что она — женщина: это означало попасть в безжалостные зубья шестеренок, двигающих жизнь мусульманского общества. Поначалу Сантьяго воспротивился тому, чтобы она заняла место Лало Вейги. Чересчур опасно, сказал он, ставя точку в этом разговоре. Или думая, что ставит ее. Сказал очень серьезно и по-мужски властно, с этим странным акцентом, что проскальзывал у него иногда, — помягче, нежели у остальных испанцев, речь которых была такой же резкой и грубой, как они сами. Но после ночи, проведенной Тересой без сна, с открытыми глазами, устремленными сначала в темный потолок, потом на привычный серый свет, с кружащимися в голове мыслями, она разбудила Сантьяго и сказала ему, что приняла решение. И все. Точка. Она больше никогда и никого не будет ждать, смотря телесериалы, ни в одном доме ни одного из городов мира, и он может выбирать: либо он берет её на катер, либо она уходит от него прямо сейчас, навсегда — уходит, и прости-прощай. Тогда он — взлохмаченный, с небритым подбородком и покрасневшими от сна глазами — поскреб в затылке и спросил: ты что, с ума сошла? Он говорил еще что-то, но она уже вскочила с постели, как была, голая, достала из шкафа свой чемодан и начала бросать в него вещи, стараясь не смотреть ни в зеркало, ни на него и не думать о том, что делает. Минуты полторы Сантьяго молча наблюдал за ней, не раскрывая рта; а потом, решив, что она и вправду уходит — Тереса продолжала совать вещи в чемодан, не зная, уйдет она все-таки или нет, — сказал: ладно, хорошо, согласен. К черту все. В конце концов, ведь это не мне достанется от мавров, если они тебя сцапают. Так что уж постарайся не свалиться в воду, как Лало.
— Вот они.