публика. Все было очень заурядным, только вот люди и предметы казались больше обычного – видимо, это сам парторг уменьшился в размерах. Хлебным полушарием он лежал на поверхности стола. Прямо над ним молодой человек с бородкой и в очках, похожий немного на Свердлова, нудным, монотонным голосом читал по бумажке какой-то малопонятный текст. Публика молча слушала. «Да это вроде бы лекторий», – растерянно подумал Дунаев. Затем начал читать другой: он читал довольно долго, это было повествование о каком-то парне по имени Миша, который попал в больницу, а затем вдруг вылечился, съев кусочек сыра. После этого имя парня поменялось, и все стали называть его Славой. Публика слушала внимательно.
Затем произошло следующее: похожий на Свердлова достал из портфеля хлеборезку и укрепил ее на столе. Затем схватил Дунаева и стал спокойно нарезать его на аккуратные ломти. Готовые ломти он укреплял стоймя на деревянной доске, между специально прибитыми для этого гвоздиками, которые и поддерживали ломти в стоячем положении, на расстоянии приметно 7 – 10 сантиметров друг от друга. Дунаев абсолютно ничего не чувствовал и пораженно молчал, когда лезвие ножа равномерно врезалось в него. Зато один из троих молодых людей почему-то залез под стол и издавал оттуда истошные крики, стараясь попасть в ритм нарезания. Звучало это не слишком достоверно, как небрежная имитация. Дунаев подумал о Машеньке, но «похожий на Свердлова», видимо, был специалистом своего дела и все хорошо понимал: он аккуратно оставил неповрежденной горбушку (которая еще недавно была темечком Дунаева), где в целости сохранилась Снегурочкина «могилка». Эту горбушку он отложил вбок, на тарелку.
Дунаев теперь не знал, где он, он потерял точку размещения своего «я», точка эта стала плавающей, перемещающейся и в ломтях хлеба, и в промежутках между ними.
Публика стала вставать со своих стульев и, переговариваясь, выходить из зала. Трое молодых людей, которые только что проделали с Дунаевым столь решительные манипуляции, удалились. Все ушли.
Затем стало происходить нечто еще более необычное. На спинках стульев проступили даты – «1900», «1901» и так далее. Начало века терялось в глубине комнаты, двадцатые и тридцатые годы выстраивались перед сценой. С бюстом Ленина также что-то случилось: отросла борода, усы, разрумянились щеки, потемнели глаза, над ними выросли ватные белые брови. На голове появилась шапка из красного кумача, отороченная снизу ватой или паклей. В общем, это был теперь Дед Мороз, с большим мешком через плечо, державшимся без помощи рук и свисавшим ниже бюста. Бархатный занавес раздвинулся, обнажив стену голубого цвета с наклеенными звездами из серебряной фольги. Посреди выступали четыре огромные цифры – «1942», сделанные в виде гипсового рельефа на стене.
Вдруг парторг ощутил, что его части, оставаясь кусками хлеба, превратились в небольшие промежутки времени. Это были те самые промежутки перед Новым годом, по которым Дунаев с таким остервенением скакал, когда его надувала Избушка, превращая в Колобка. Тогда эти прыжки (по три-четыре дня) являлись движениями насоса, теперь же они были ломтями хлеба – тем, что осталось от некогда Сокрушительного Колобка. Пустоты между ломтями страшно напряглись, как стальные мускулы, и будто зажали Дунаева в тиски. Свободной осталась только горбушка на тарелке, содержавшая в себе последние дни Декабря, вплоть до Нового года. Горбушка стала мощным магнитом притягивать к себе остальные части, как бы пытаясь выстроить из расчлененных временных периодов «коридор» к Новому году. Но гвоздики и тиски пустоты уравновешивали этот магнит. Если бы Дунаев в эти минуты (хотя он сам представлял из себя дни и даже целые недели) был цельным существом, он бы наверняка умер, не выдержав того ужасного энергетического боя, который велся за его тело и его время. Но, к счастью, его «я» было размазано по элементам этого боя и «выдерживать», в каком-то смысле, все это было некому. Можно сказать, что «бой выдерживал сам себя». А можно сказать, что никакого боя не было. Просто Дунаев попал между двух сюжетов – драматургии движения времени, напоминающей ступенчатую пирамиду, и драматизма подготовки к Новому году в военное время. Еще он понял, что происходящее похоже на предчувствие, на некие «маневры» перед будущим и далеким сражением, связанным почему-то с электромагнитными силами, с какими-то дрожащими стрелками компасов и с раскаленным железом.
Как бы там ни было, но горбушка, тянущая к себе все ломти хлеба, пересилила, все ломти выпрыгнули из тисков и брякнулись на тарелку, да с такой удалью, что тарелка треснула. Дунаеву, вновь ставшему цельным и единичным, показалось, будто это то самое блюдце, по которому он лихо мчался после «выпечки», став Колобком и крича «Сойди с моей орбиты!». Сейчас его состояние было противоположным, ему было неуютно и хотелось забиться в какую-то щель. Комната клуба нависла над ним, как прожектор. Он вспомнил, как в детстве ходил в цирк и там фокусник сажал человека в ящик, распиливал его, а затем человек выходил из ящика живым и невредимым. Но лицо этого человека было неимоверно усталым, будто он целый день грузил мешки. Так же ощущал себя и парторг. Поэтому он затесался в щель на белой поверхности тарелки и там пропал. Строгие и темные лучи Промежуточности понесли его, а куда – неведомо. Над каким-то желтым плюшевым коридором странствовал он, над тиснеными кожаными переплетениями без конца и края проносился.
«Эх ма! Жив курилка! А казалось, пиздою гаркнул Владимир Петрович. Дык бабушка надвое сказала!» – подумал он о себе. А может, это подумал кто-то другой…
Затем парторг натолкнулся на какие-то незримые силы, которые увлекли его вбок, по затененным зеленоватым и охристым закоулкам, по обратным сторонам экранов, на которых трепетали и светились фильмы, по изнанкам сцен, где проходили действа. Мельком и сбоку, и с каких-то неожиданных ракурсов он видел что-то вроде карнавалов, или шествий, или заседаний… Но он не успел сообразить, что к чему, как силы отпустили его, и он упал на большую фанерную плоскость, которая не выдержала его падения и проломилась.
Теперь он упал на продавленное старое кресло без ножек, подняв тучу пыли и мусора. Когда пыль осела, стало понятно, что он попал на чердак какого-то дома. В полутьме, на ощупь, наворачивая на себя пыль и грязь, он пробирался среди темных предметов, ища выход. И вот выход забрезжил полоской света в полу. Это был дощатый люк, одна из досок была выломана, сквозь этот проем Дунаев мог наблюдать под собой довольно большую комнату. Через дыру в потолке, сверху, комната выглядела необычно, однако на деле она была заурядной комнатой в простой советской квартире, может быть коммунальной. В центре комнаты был накрыт прямоугольный стол. Скромно стояла бутылка водки, графин с клюквенным морсом, расставлены были обычные граненые стаканы и чашки. У одной была отломана ручка. Все было на грани убожества, но держалось на столе с достоинством – и соленые огурцы в железной тарелке, и яблочки на фарфоровом блюде с трещинами, и пирожки с капустой на тарелках с цветочками, и конфетки, крошечной кучкой наваленные в старую соусницу, и прочее небогатое угощение, казавшееся роскошью в эту суровую военную зиму. В углу комнаты была установлена елка со звездой на верхушке, вся сверкающая бликами шаров, маленькими свечками, орехами в фольге, вырезанными из картона и раскрашенными фигурками. Ель, обвитая гирляндами, тонкими спиральками из разноцветной бумаги, усыпанная конфетти, серебряным «дождем», островками ватного «снега», радовала и одновременно успокаивала все вокруг. Под нижними ветвями виднелись шапки картонного Деда Мороза и Снегурочки. Дунаев заметил в другом углу комнаты женщину в синем платье, с ниткой бус на длинной грациозной шее. Она читала какое-то письмо, быть может поздравление с Новым годом. Внезапно Дунаев соскользнул в щель и по деревянной лесенке скатился на дощатый крашеный пол. Женщина оторвалась от письма и посмотрела на парторга ярко-синими, как сапфиры, глазами. Сомнения быть не могло – перед ним сидела Синяя, такая же, как тогда, в Бресте, но как будто помолодевшая и ставшая еще красивее от скрытого ликования, переполнявшего ее.