Видимо, нечто такое присутствовало в воздухе, что не позволяло телам распадаться и гнить в этих местах. Лицо немца, выступающее над темной водой и ярко освещенное, казалось юным и красивым. В уголках плотно сомкнутых губ таилось нечто вроде скептической усмешки, смешанной с сожалением и легкой горечью. Под левым глазом виднелся яркий шрам в форме дуги. Но более ничего не искажало этого лица. Казалось даже, что мертвец доволен своим положением. Впрочем, Дунаев давно проехал это место.
«Что же это такое? – раздумывал парторг. – Откуда он взялся здесь, грешный? Может, это Холеный «знак» мне подает? Но что этот «знак» означает? А впрочем, вряд ли атаман такими «знаками» тут баловаться будет!»
Долго-долго плыл Дунаев на мягкой ленте бесконечного конвейера. Перевернувшись на другой бок, он рассматривал теперь знакомую ему роспись матрешкиных боков, снизу подернутую тиной, но вверху еще сияющую во всей своей народной яркости. Комариный хорал все так же звучал, источая пение, переходящее в безутешный и злобный звон. В конце концов проход дальше, внутрь, раскрылся перед парторгом. Парторг напружинился и прыгнул, как мяч, в щель, в тело пятой по счету «бабы». Его бок, успевший подмокнуть, соприкоснулся с чем-то мягким и пушистым. Ровный, яркий свет озарил Дунаева, сухой и теплый воздух окутал его. Очередной «уровень» подземной Москвы был коридором, похожим на коридоры Музея Ленина или Моссовета. Слева тянулась белая нейтральная стена, в которой через равные промежутки открывались ниши с цилиндрическими подиумами. На них стояли бюсты В. И. Ленина, мраморные, бронзовые и гранитные. Стена напротив была яркая, покрытая уже знакомой Дунаеву «матрешечной» росписью, и это странно контрастировало с «ленинской» стеной, умиротворенной и райской в своей ясной белизне. Пол коридора был застлан ковровой дорожкой – обычной, красной, с двумя зелеными продольными полосами по краям. Дунаев катился по этой приветливой дорожке, и ничего не менялось вокруг, кроме бюстов на одной стене и лакированных разводов – на другой.
Через какое-то время парторг достиг тупика, где ковровая дорожка иссякла перед высокой нишей. В нише, на кубическом постаменте, высилась мраморная статуя Ленина в полный рост, а у его ног лежало несколько полуувядших черных тюльпанов, как видно положенных здесь несколько дней тому назад. В недоумении Дунаев уперся лбом в постамент, затем откатился немного назад и стал разглядывать статую. Выполнена она была очень хорошо. Ленин, прищурившись, смотрел куда-то поверх Дунаева, и, следуя его взгляду, парторг обернулся. В последней, самой близкой к тупику стенной нише он увидел мраморный бюст Аполлона. Рядом с ним на постаменте стояла пустая химическая колба, видно кем-то забытая. Аполлон надменно глядел пустыми глазами без зрачков прямо перед собой, в противоположную стену. Дунаев посмотрел туда же. И сразу увидел, что черная полоса, отделяющая гигантскую малиновую ягоду от изумрудного фона, является замаскированной Трещиной. Что-то заставило парторга оглянуться на статую Ленина. С двух сторон ленинской головы, из-за его ушей, медленно выплыли две половинки яйца, о которых Дунаев уже успел забыть. Они застыли перед Ильичем, будто давая себя разглядеть, а может быть, просто нежась в теплом сиянии, и после этого поплыли к Трещине, на ходу мурлыкая:
– По-ра, по-ра, по-ра, по-ра, по-рам-пам-пам-пам-пам-по-ра…
Как загипнотизированный, Дунаев последовал за ними и оказался в следующей «бабе». Здесь все поражало своей закопченностью, грязью, и лежали огромные кипы чего-то неясного – то ли слежавшаяся макулатура, то ли высохшие брикеты борща. Посреди этого «склада» виднелись рельсы, проложенные почти вплотную друг к другу. От них нестерпимо разило машинным маслом.
Упав на рельсы, Дунаев быстро покатился по ним за половинками яйца, морщась и брезгливо осматриваясь. Было почти темно, кое-где на потолке коридора торчали фонари, запыленные и покрытые сверху железной сеткой-«намордником». Иногда фонари были выкрашены синей краской, иногда разбиты. Внешняя стена лишена была каких-либо украшений, просто деревянная, почерневшая. Внутреннюю как будто начали расписывать, но, нарисовав очертания цветов, не успели раскрасить, и эти бедные предварительные линии остались на голом фоне дерева. Кое-где даже линий никаких не было. Создавалось впечатление, что эту поверхность начали красить перед самой войной, да так и бросили с началом боевых действий, поскольку некому стало заниматься этим. Строительный мусор собирался по углам, но рельсы везде оставались свободными для продвижения. Половинки яйца заняли свое излюбленное место по бокам катящегося Дунаева, и он теперь не мог видеть их, а только слышал порой их пересмеивающийся шепот. Потом вдруг начался неожиданно «чистый» участок туннеля. Исчез мусор, чаще шли фонари. На внутренней стене, среди черных, жирных полос, попадались широченные мазки оранжевой или синей краски. Видно было, что «живописцы» начали здесь раскраску намеченного рисунка. Начали, да бросили – помешала война. Скоро вычищенный, ухоженный отрезок кончился, и опять потянулось уныние тьмы, иногда настолько кромешной, что Дунаев засыпал в ней, продолжая катиться дальше. Равнодушие овладевало им все плотнее. Видно, сказывался процесс черствения. Даже мысль об Энизме не волновала его так, как в начале, когда он ступил на этот странный путь к ней. И когда среди грязного тряпья и битых бутылок зачернела очередная Трещина, парторг вяло и как-то нехотя пролез в нее.
Очередной «уровень» оказался пустым. Стены «баб» вообще не были раскрашены, лишь иногда на их шершавой, деревянной, светлой поверхности, теперь свободной от лака, виднелись отметки карандашом, черточки, цифры и крестики, должные размечать будущий рисунок на стене. Голые электрические лампочки спускались сверху на черных шнурах. Дунаев катился по деревянному настилу, похожему на те, которые обычно идут вдоль заборов, окружающих большие стройки. В этом наполненном запахом дерева коридоре Дунаеву стало хорошо. Один раз он засмеялся, припомнив, как перед поездкой в Киев оторвал у Поручика бороду. Смех вышел сухой и черствый. И тут парторг резко затормозил. Прямо перед ним, в стену внутренней «бабы», была воткнута колоссальных размеров швейная игла, ярко блистающая в свете лампочек. Она была воткнута в Трещину наискосок, сверху вниз, и загораживала собой проход внутрь восьмой матрешки. Огромное игольное ушко (в которое Дунаев проскочил бы, как в ворота) виднелось где- то далеко вверху, в него была вдета белая нитка, на самом деле представляющая собой неимоверной толщины канат, концы которого спускались к полу. Половинки яйца, едва различимые, кружились вокруг каната, будто оборачивая чем-то невидимым его белоснежную ребристую поверхность. Дунаев оттолкнулся и понесся вперед, рассчитывая на ходу схватить концы каната ртом и рвануть их за собой, чтобы выдернуть таким образом иглу из щели. Но он промахнулся и ударился о стену. Концы каната больно хлестнули его по пухлому «затылку».
Он поехал назад, схватил ртом концы каната и потащил их за собой. Канат поддался легко. Но оказалось, что он по ошибке ухватил только один конец каната и вытащил одним махом весь канат из «ушка». Другой конец валялся на полу возле Щели, над ним застыли яичные половинки. Проход был по- прежнему закрыт иглой. Дунаев удрученно покатился назад, к Щели, и дальше – вдруг неожиданно отыщется другая щель, дыра или какой-либо проход? Но ничего подобного не было. Однообразно потянулись стены деревянной болванки. А минут через пять показался тупик. Он покрутился возле гладкой стены тупика, на всякий случай попытался разок-другой пройти сквозь стену, но безрезультатно.
И тут Дунаева посетила мрачная мысль.