Существо было материализацией этого нечеловеческого, судорожного вопля, то убыстряющего, то замедляющего свое «Ой-ойойойой-ой-ой-ой!!!».
Отстраненно Дунаев посмотрел на окаменевших от безумного мистического ужаса людей вокруг, и вдруг в его сознании возникло отчетливое определение того неизъяснимого, что он видел перед собой, будто некий голос внятно и громко сказал:
– Попиздушка.
«Да это же Попиздушка!» – почему-то рассмеялся Дунаев и проснулся. Однако было темно. Это снился ему следующий сон. Тьма была приятной, восхитительной, непроницаемой – пришлось даже прицокнуть языком от удовольствия. В ней блуждали какие-то шаловливые и трогательные сквознячки. Но, главное, в этой тьме раздавалось пение, восходящее откуда-то снизу, из неведомых глубин. Сообщили, что это поют морские раковины. Очень красивые, нежные, нечеловеческие голоса, поистине чудесное пение! Затем стала слегка проступать какая-то видимость: казалось, что он в вагоне с задраенными окнами. С закругленных уголков сочился слабый, тусклый свет. Вагон сидячий, заграничный, комфортабельный, с бархатными креслами. Людей было немного, они сидели разреженно и неподвижно, но все это были индейские вожди в огромных головных уборах из перьев. Видимость то исчезала, то появлялась. Дунаев увидел, что индейцы, как по команде, поднимают луки с вложенными в них стрелами и начинают целиться в него, Дунаева. Затем снова сгустилась тьма, в которой происходила какая-то возня. Через некоторое время возня стихла. В вагон стало проникать тусклое пасмурное сияние. В этом свете парторг увидел, что индейцы убиты и сложены в проходе огромной кучей, из которой во все стороны торчат перья, луки и стрелы. Люди, расправившиеся с индейцами, расхаживали по вагону, пряча оружие, отирая кровь с ножей и стряхивая густую пудру с лиц. Как ни странно, это были клоуны в разноцветных шароварах, с нарисованными улыбками на лицах.
– Скоро поедем? – хрипло спросил Дунаев у одного из них.
– Теперь уже скоро, – ответил тот озабоченным, серьезным голосом.
Дунаев проснулся. Он лежал на продавленном старом диване в маленькой городской квартире. Рядом какая-то тетка, худая и пучеглазая, в белой пуховой кофте, пила, отдуваясь, горячий кипяток из блюдечка. За окошком виднелись пустые заснеженные рыночные ряды. Попив с теткой кипятку (эта тетка была не сама Прасковья Никитишна, а ее сестра), парторг вышел и пошел куда-то вроде бы «гулять».
Вышел на Чистопрудный бульвар, посмотрел на пруд подо льдом, на голые деревья, поежился. «Проснулся я или нет?» – спросил он себя равнодушно. Уж больно тяжелая была голова. К тому же вдоль домов, на уровне его плеч, проходила труба шириной в руку. Дунаеву показалось, что труба обтянута красным бархатом. Вдруг его что-то зацепило за шиворот пыльника и потянуло. Парторг взлетел. Он летел в 10 метрах над землей, но летел не по своей воле, а будто что-то тащило его. «Крюк, – подумал парторг. – Меня крюк зацепил». Он успел различить вокруг бульвар, видимо Петровский, потом какие-то дома и дворы, затем Садовое кольцо с чернеющими зимними садами. Пролетев Слободские районы, он попал вроде бы на Сокол. Полетели над Ленинградским шоссе, после пошли окраины, пригороды, овраги, окружная железная дорога. Мелькнуло серым морщинистым пятном Химкинское водохранилище, величественное здание Северного речного вокзала, напоминающее пароход. Пролетая над селом Ново-Алексеевка, Дунаев зацепился подолом пыльника за крест на куполе сельской церквушки. «Крюк» продолжал тянуть. Дунаев схватился обеими руками за крест. «Господи, помилуй!» – как-то машинально и случайно вырвалось у него. «Крюк» сразу же сделался видимым. Огромный сверкающий крюк теперь стоял прямо перед ним, он уходил своим «корнем» в нежную, золотисто-розовую пучину кружевного манжета. Затем начинался красный бархатный рукав старинного камзола с золотым шитьем и огромными позолоченными пуговицами.
Вспомнились почему-то стихи Гумилева, забытые давно и, казалось, навсегда. Это популярное некогда стихотворение «Капитаны» любила читать вслух жена Дунаева. В юности ему тоже нравились эти стихи, но потом выяснилось, что автор их – шпион и контрреволюционер. Стихи ушли из памяти и вот вдруг явились снова, как будто на праздник. Да уж, ничего не скажешь, эти «розоватые брабантские манжеты», это «золото сыплется с кружев» – все это отомстило за своего расстрелянного сочинителя: распухло, закрыло собой полнеба, шелестело и пучилось на ветру, напоминая грядки белокочанной капусты, залитые вареньем из лепестков роз.
Странно, порою среди самых кромешных, немыслимых и нелепых приключений своих Дунаев обнаруживал собственное сознание пустым и праздным, копающимся в каких-то досужих, посторонних пустяках. Так, сейчас, вцепившись побелевшими пальцами в крест, созерцая крюк, кружева, изъеденный молью красный бархат и слушая звук постепенно рвущейся на нем ткани пыльника, парторг мысленно увяз в праздных попытках припомнить остальные куплеты этого стихотворения.
«Капитаны… Капитаны…» – повторял про себя Дунаев, однако больше ничего не припоминалось – только пусто вертелось на языке, дразня мозг.
«Странно, Москва ведь город континентальный, отчего же здесь все какая-то морская хуйня на душу лезет, – подумалось ему. – Не оттого ли это… не оттого ли, что Москва – это ПОРТ ПЯТИ МОРЕЙ?!» – в этот момент он оглянулся на запад и увидел за собой на горизонте шпиль Речного вокзала, напоминающий вонзившуюся в небо иглу, увенчанную звездочкой. Тут же его осенил кусочек куплета:
На какой же карте? Испорченной? Просоленной? Клеенчатой? Однако вспомнить определение к слову «карта» Дунаеву уже не пришлось: ворот пыльника наконец с треском оторвался и крюк, бросив парторга, стал стремительно уменьшаться, удаляясь в северо-восточном направлении.
«В сторону Крюкова пошел», – догадался Дунаев.
Вскоре он совсем исчез. Дунаев вновь был предоставлен сам себе.
Не умей он летать, ему было бы непросто спуститься с церковного купола, где он болтался, словно шут на ярмарке. Чтобы отдохнуть и размяться, он покружился немного возле церкви вместе с воронами, затем опустился на землю. Вокруг было совершенно безлюдно, запущенно. За красной кирпичной оградой церкви расстилались пустыри, болотца с ивами, овражки с низкорослыми, корявыми фруктовыми садами. Двери храма были чуть-чуть приоткрыты. Дунаев зачем-то вошел. Внутри было довольно темно, только сверху, сквозь синее стекло, сочился слабый свет, в котором поблескивали оклады икон, лампады и канделябры. Дунаев поймал себя на мысли – не помолиться ли перед битвой?
Оглянувшись по сторонам, не смотрит ли кто, и убедившись в том, что, кроме святых иконописных ликов, за ним никто не наблюдает, Дунаев быстро опустился на колени посреди церкви, робко и неуклюже перекрестился, потом поклонился до земли, коснувшись лбом холодного влажного пола. Слов он никаких не произнес: слова молитв давно выветрились из памяти, а городить отсебятину ему не хотелось. Ощущая смесь неловкости, стыда и облегчения, Дунаев вышел из церкви и пошел куда глаза глядят, не разбирая дороги, продираясь сквозь грязные кусты, с которых сыпался липкий снег, сквозь овражки, поросшие мертвыми черными вишнями, мимо пустых изб, сараев и кособоких верандочек с бесцветными стеклами. Ему было теперь все равно, куда идти. Он больше не искал битвы, зная, что она сама найдет его. Не искал он и спасения. Сердце России, священная московская земля окружала его, похожая на кусочек мелкого и