он не садился за стол Бог знает сколько времени, – поэтому Дойль проглотил все это с подлинным наслаждением и даже облизал оберточную бумагу.
Часов через шесть процедура повторилась, и он снова съел все без остатка. Вскоре начало темнеть, хотя ветер и тряска не унимались. Дойль уже начал подумывать, как бы ему устроиться поспать, но тут как раз через решетку пропихнули пару одеял.
– Спасибо! – крикнул он. – А пива еще можно?
В камере было темно, но не совсем, и Дойлю удалось соорудить из своего гроба вполне недурную постель; уж было собравшись укладываться спать, он с удивлением услышал позвякивание – ведерко поднимали за цепочку, а потом опустили – наполненное.
Дойль вскочил и подошел к двери, пытаясь не расплескивать пиво, он размышлял, почему же его не слишком пугают положение пленника и перспектива пыток и мучительной смерти. Впрочем, ничего удивительного – это все из-за той бездумной самоуверенности, которая не оставляла его с того момента, как он обнаружил себя в теле, оказавшемся куда лучше своего, привычного, – хотя... Нет, все-таки этот упрямый оптимизм основан на знании того, что он, Вильям Эшблес, не умрет раньше 1846 года. Поосторожнее, сынок, предупредил он себя. Выжить ты, конечно, выживешь, но вломить тебе пару раз могут.
Несмотря на все это, он, усаживаясь поудобнее, улыбался, так как думал об Элизабет Жаклин Тичи, на которой должен был жениться через год. На портретах она всегда казалась ему красавицей.
Плавание – на протяжении которого ветер не стихал ни на минуту, так что спустя пару дней те матросы, которых Дойль видел сквозь свою решетку, почти привыкли к нему – продолжалось пятнадцать дней, и за это время Дойль не видел больше ни разу ни Романелли, ни бесплотных останков доктора Ромени. До тех пор, пока старая, перегруженная балка под потолком не треснула, все, что делал пленник, сводилось к еде, сну, наблюдениям из окна и попыткам вспомнить все, что известно о путешествии Эшблеса в Египет. После того как балка треснула, он заполнил свой досуг, отломав трехфутовую щепку и пытаясь зубами и ногтями превратить часть ее длиной примерно в фут – в подобие деревянного кинжала. Он прикинул возможность оторвать ведерко от цепочки, с тем чтобы использовать жесть как инструмент, но отказался от этой затеи: с одной стороны, это не прошло бы незамеченным и могло стать причиной обыска по прибытии, а главное – это лишило бы его пива до самого конца плавания.
Только раз случилось нечто, не уступающее по драматизму появлению Шеллинджери. Как-то около полуночи, на одиннадцатую ночь с начала плавания, Дойлю показалось, что сквозь визг ветра он слышит чей-то плач, и он сделал попытку выглянуть, что не уступало по сложности вождению мотоцикла на скорости семьдесят миль в час без очков. Через десять минут он вернулся в постель, наполовину убедив себя в том, что черная ладья, видимая только потому, что была еще чернее ночных волн, не более чем обман зрения. Что, в конце концов, делать ладье посреди моря?
Глава 4
...Казалось, ничего не может быть страшнее: его голова и плечи поворачивались к нам то одной, то другой стороной, словно стремясь поделиться какой-то страшной тайной глубин, выгнавшей его из водной могилы. Подобное зрелище повторялось все чаще; не проходило и дня, чтобы мертвецы не представали пред глазами живых, пока в конце концов на них не перестали обращать внимание.
Проснувшись утром десятого октября, Дойль обнаружил, что лежит на палубе, прижавшись щекой к нагретым доскам... Он попробовал приоткрыть глаза – солнечный свет оказался таким ярким, что он зажмурился... а потом до него дошло, что он слышит голоса, поскрипывание такелажа, тихий плеск воды о борт – ветер стих.
– ...Сухой док где угодно, – услышал он зычный мужской голос, – только не в этой Богом проклятой дыре. Другой голос сказал что-то про Грецию.
– Конечно, если он дотянет до Греции. Каждый чертов шов протекает, почти все паруса порваны, чертовы мачты...
Второй голос, сильно напомнивший Дойлю доктора Ромени, злобно перебил его, заглушив все остальные голоса.
Дойль попробовал сесть, но лишь перекатился на другой бок – он был крепко связан толстой просмоленной веревкой. Они предпочитают не рисковать, подумал он и улыбнулся, сообразив, что предмет, впивающийся ему в ногу у колена, – это самодельный деревянный кинжал; тот, кто его связывал, явно ничего не заметил.
– Мы правильно поступили, связав его сразу же, – услышал он зычный голос. – Крепкий мужик: я думал, зелье свалит его по меньшей мере до обеда.
Хотя боль в висках усилилась, Дойль заставил себя приподнять голову и оглядеться. У леера стояли, глядя на него, двое: один совсем как доктор Ромени до прыжка сквозь время – должно быть, это оригинал, Романелли, подумал Дойль, – второй, судя по всему, – капитан корабля.
Романелли босиком подошел к Дойлю и наклонился над ним.
– Доброе утро, – сказал он. – Мне, возможно, понадобится задать вам кое-какие вопросы, а встретить говорящего по-английски человека здесь довольно трудно, так что я сниму кляп. Но если вы намерены кричать или вообще привлекать к себе внимание, мы можем завязать его обратно, спрятав под бурнусом.
Дойль опустил голову на палубу и закрыл глаза, борясь с подступившей тошнотой.
– Идет, – сказал он наконец, открывая глаза и глядя в безоблачное синее небо за паутиной снастей. – Мы в Египте?
– В Александрии, – кивнул Романелли. – Мы отвезем вас на берег в шлюпке, потом по суше доставим к Росетту – одному из рукавов Нила, – а потом поднимемся по реке до Каира. Так что наслаждайтесь пейзажами. – Маг выпрямился, хрустнув коленками и поморщившись. – Эй, вы, – позвал он матросов. – Шлюпка готова? Тогда спускайте его.
Дойля подняли, поднесли к борту, зацепили крюком за веревку, стягивающую ему грудь, и мешком опустили в шлюпку, покачивающуюся в изумрудной воде в двадцати футах внизу. Матрос в шлюпке ухватил его за лодыжки и усадил на одну из банок. Романелли спустился по веревочной лестнице и, повисев с минуту на нижней перекладине, размахивая ногой, в конце концов скользнул в шлюпку. Матрос помог сесть и ему, и тут по лестнице начал спускаться последний пассажир – Удача Суррейсайдских нищих собственной персоной, изуродованный временем доктор Ромени с двумя железными прутами, привязанными для веса к подошвам. Усадив это ухмыляющееся существо на нос, где оно сильно напоминало ручного буревестника, матрос вытер руки о штаны и сел сам лицом к Дойлю и Романелли, взявшись за весла.
Дойль привалился к правому фальшборту и принялся глазеть по сторонам. Корпус корабля скользнул назад, и глазам его открылась Александрия, раскинувшаяся на берегу в полумиле от них.
Вид города разочаровал его: он ожидал увидеть похожий на лабиринт восточный город из тех, какие описывал Лоуренс Даррелл, однако на деле все свелось к маленькой кучке бесформенных белых построек, греющихся под жарким солнцем. Порт оказался пуст, если не считать нескольких рыбацких лодок.
– И это Александрия? – спросил он.
– Конечно, не та, какой была когда-то, – буркнул Романелли тоном, не располагающим к дальнейшей беседе. Маг сидел, привалясь к противоположному борту, и тяжело дышал. То, что осталось от доктора Ромени, негромко хихикало на носу.
Матрос на веслах дал прибрежному течению снести их левее, на восток от города, и на песчаном берегу Дойль наконец увидел людей: три или четыре фигуры в арабских одеждах стояли в тени пыльной пальмы, а под развалинами стены расположились верблюды. Дойль не удивился, когда матрос повернул шлюпку, нацелив нос на пальму, а Романелли махнул рукой и крикнул: «Иа Аббас, сабах икслер!»
Один араб подошел к берегу и помахал в ответ:
– Сахида, йа Романелли!
Дойль вгляделся в тонкое, словно высеченное из темного камня лицо и попытался представить себе этого парня за каким-нибудь тихим, домашним занятием; например, гладящим кошку. Получалось плохо.
Когда шлюпка подошла к берегу на несколько ярдов, киль зашуршал по песку; от толчка Дойль пошатнулся и чуть было не вывалился из лодки.
– Черт, – пробормотал он, врезавшись губами в соленый от морских брызг фальшборт. Романелли рывком выпрямил его.