аукцион закончился.
Победитель поднялся, чтобы заняться оформлением бумаг. Он казался скорее удивленным, чем довольным тем, что его предложение цены стало самым последним.
Дойль глянул на часы, и его пробрала дрожь – тридцать пять минут одиннадцатого. Он обвел взглядом помещение: никаких подходящих блондинов – ни с бородой, ни без оной. Проклятие, подумал Дойль, этот сукин сын опаздывает. Мог ли я пропустить его за последние несколько минут? Нет, вряд ли. Он ведь не собирался просто войти и выйти. Насколько я понял, предполагалось, что он спокойно сядет и напишет эту свою треклятую поэму «Двенадцать Часов Тьмы».
Лицо Дойля горело от возбуждения, во рту пересохло, его лихорадило. Ну что же, будем исходить из предположения, что Эшблес так или иначе не минует этого самого места. Подождем. И Дойль заказал пинту портера на два драгоценных пенни. Когда принесли заказ, часы показывали уже без двадцати одиннадцать. Хотя Дойль и старался пить как можно медленнее – как, собственно, и приличествует пить укрепляющее лекарство, – очень скоро стакан был пуст, а часы отсчитали всего лишь третью четверть. Он почувствовал, что алкоголь ударил в голову, ведь у него не было во рту ни крошки вот уже почти сутки. Эшблес все еще не появился.
«А ну, соберись, нечего раскисать, – уговаривал себя Дойль. – Так, теперь кофе. Пива, пожалуй, хватит. Итак, нет никаких оснований для паники. Он просто немного запаздывает. Если подумать, в этом вовсе нет ничего столь уж удивительного, ведь подсчеты времени его приезда имеют более чем вековую давность, – в том виде, в каком ты читал их – но мало того, они основаны на воспоминаниях Эшблеса, как их записал Бейли в 1830-е. В самом деле, небольшая неточность более чем возможна при таких обстоятельствах. Это вполне могло произойти и в одиннадцать тридцать. Это должно было быть в одиннадцать тридцать?» Дойль уселся и приготовился ждать.
Торги по поставкам и перепродаже грузов проходили столь же оживленно, и в один прекрасный момент представительный джентльмен, чрезвычайно выгодно продавший плантацию на Багамах, заказал для всех присутствующих по стаканчику рома. Дойль поблагодарил случай и опрокинул выпивку в свое воспаленное горло.
Дойль начинал уже не на шутку сердиться. В самом деле, ему начинало казаться, что подобная беззаботность, чтобы не сказать хуже, показывает недостаток внимания и даже неуважение поэта к своим читателям. Как это еще прикажете понимать? С высокомерной самонадеянностью заявлять, что он был, видите ли, в кофейне ровно в десять тридцать, и не позаботиться появиться аж до сих пор... Ну, извольте видеть – время уже близится к полудню! О чем он вообще думает, если заставляет людей столько ждать? – размышлял Дойль достаточно озлобленно. Еще бы, станет такой думать о других. Конечно, он ведь знаменитый поэт, друг Кольриджа и Байрона... А я кто такой? Дойль мысленно попытался вызвать образ поэта, и благодаря усталости и лихорадке Эшблес предстал как живой, с пугающей ясностью галлюцинации – широкие плечи, резко очерченное львиное лицо и борода викинга. Раньше Дойлю казалось, что это лицо похоже на Хемингуэя, в основном благодаря выражению общительности и легкой насмешки, но сейчас поэт смотрел на него жестко и неприступно. Наверное, он снаружи, стоит и ждет, чтобы меня убить, до того как возникнет из воздуха и войдет, и напишет эту проклятущую поэму.
Эта мысль внезапно потрясла Дойля, и он остановил мальчика и попросил принести карандаш и несколько листов бумаги. И когда ему все принесли, начал записывать по памяти полный текст «Двенадцати Часов Тьмы». Сочиняя статьи о творчестве Эшблеса и потом, когда когда писал его биографию, Дойль читал поэму сотни раз и, несмотря на болезненное головокружение, теперь с легкостью мог воспроизвести каждое слово. К двенадцати тридцати он уже добрался до заключительной, невнятной и темной по смыслу строфы:
Ну вот, подумал он, и карандаш, выпав из руки, со стуком покатился по столу. Теперь, когда этот сукин сын соблаговолит прийти, дабы в точности соблюсти исторические вехи собственной биографии, я просто-напросто суну ему в нос вот это и скажу: «Если вас заинтересуют эти записи, мистер Вильям Чертов-сын Эшблес, меня можно отыскать у Казиака, по такому-то адресу». Так-то вот.
Дойль аккуратно сложил листки и уселся поудобнее, приготовившись ждать хоть до второго пришествия.
Когда начались полоумные пронзительные вопли, Джеки бросилась по переулку к Кеньонскому Двору; старое кремневое ружье подскакивало, болезненно ударяло по лопатке. Она готова была поклясться, что не ошибается, потому что именно такие звуки она слышала тогда – и она опять прибежит слишком поздно. Она вырвалась из переулка в захламленный грязный двор и услышала выстрел – звук выстрела отдавался эхом между полуразрушенными ветхими строениями.
– Проклятие, – тяжело дыша, пробормотала она. Под нечесаной завесой челки ее глаза метались, стараясь ухватить все – от младенца, только начинавшего ходить, до старухи, покидающей двор, – но все население квартала, казалось, спешило к дому, из которого раздался выстрел; слышались выкрики, вопросы; все толпились в ожидании, подняв лица к пыльным мутным окнам.
Джеки бежала стремглав, увертываясь и работая локтями, ловко прокладывая дорогу через шумную толпу к передней двери дома, и, ни на кого не обращая внимания, втиснулась внутрь. Она закрыла за собой дверь и задвинула засов.
– Кто ты такой, черт побери! А ну, отвечай! – раздался несколько истерический голос. Грузный человек в фартуке пивовара стоял на первой площадке лестницы в дальнем конце комнаты. Дымящееся ружье в правой руке казалось каким-то посторонним предметом, который он еще не заметил, как и пятнышки горчицы на усах, и ружье просто мешало ему размахивать правой рукой, но зато левая рука выделывала какие-то бессмысленные жесты.
– Я знаю, что именно вы только что убили, – тяжело выдохнула Джеки. – Я убил одного сам. Но сейчас это не важно. Кто-нибудь из ваших домашних находится сейчас вне дома? Кто-нибудь покидал дом за последние несколько минут?
– Что? Есть проклятая обезьяна наверху! Я только что пристрелил эту тварь. Боже мой! Никого из семьи нет в доме, благодарение всем святым! Моя жена сойдет с ума, когда узнает.
– Очень хорошо... Так что, вы говорите, эта обезьяна делала, когда вы пристрелили ее?
– Так ты хозяин этой твари? Ах ты, сукин сын, да я тебя в тюрьму упеку за такие штучки! Как ты мог позволить дикому зверю разгуливать на свободе и вламываться в дома честных граждан!
Он начал спускаться со ступеней.
– Нет, он не мой, – сказала Джеки громко, – но я видел другого, такого же, как этот. Что он делал?
Человек прислонил ружье к стене и теперь имел возможность размахивать двумя руками.
– Оно... Иисусе Христе! Эта тварь страшно вопила, как будто горит в огне, и изо рта сочилась кровь, и оно пыталось забраться в кровать моего сына Кенни. Проклятие, оно все еще там – матрац будет совсем...
– Где сейчас Кенни? – прервала Джеки.
– О, он не собирался скоро возвращаться домой. Может быть, придет через несколько часов. Я...
– Черт побери! Да ответьте же мне наконец, где Кенни? – заорала Джеки. – Он в ужасной опасности!
Человек уставился на нее:
– Обезьяны следуют за Кенни? Я так и знал, что случится что-нибудь в этом роде. Он в «Лающем Ахаве», там, за углом, в переулке Миноритов.
Джеки выскочила из дверей и побежала по переулку. Ты, жалкий ублюдок, думала она, да будет благословенно твое неведение, надеюсь, ты никогда не узнаешь, что собственными руками застрелил своего Кенни, не узнав его в чужом и покрытом шерстью теле, и застрелил в тот самый момент, когда он пытался забраться в свою постель.
Переулок Миноритов был перекрыт шеренгой фургонов, везущих тюки старой одежды с Биржи Старьевщиков на Катлер-стрит к Лондонскому мосту, и Джеки подбежала к ближайшему фургону,