С улицы в окно заглянули ранние зимние сумерки, под голым потолком накалились докрасна металлические волоски лампочки, она вспыхнула, раза два мигнула и загорелась неровным вздрагивающим светом.
Здание уже приобрело жилой вид, соответствующий новым поселенцам: пол был заплеван, зашаркан грязными подметками, стены исчерчены похабными рисунками, надписями, одно окно зияло выбитым стеклом, и сквозь него тянул ледяной ветер, залетали мокрые снежинки.
В ночлежке наступил обычный вечер. Гул от выкриков, шум, хохот стояли в обеих палатах почти круглые сутки. Недалеко от входа на полу сидел дурачок Маруся — нечесаный, вшивый парень лет пятнадцати, с широким задом, одетый в лохмотья. Лицо у него было почти без лба, рябое от грязи, припухшее, рот вечно полуоткрыт, с нижней лиловой губы свисала длинная слюна, бессмысленно ворочались белки глаз. В руках Маруся держал драную шапку, дном книзу. К нему подходили ребята, клали куски хлеба, вываливали из газетных пакетов вареную гречневую кашу, захваченную из столовой; шутники бросали щепочки, комья соли, клопов. Бессмысленно и добродушно поводя на всех глазами, Маруся пригоршней брал из шапки подаяния, клал в рот, жевал.
Маруся, спой «Блатная моя». Закурить дам, — просил кто-нибудь.
И дурачок начинал дрожащим, козлиным голосом:
Огольцы, смеясь, расходились, а Маруся все пел. Потом опять совал в рот кашу и начинал жевать.
Раздавая новые, скользящие карты, Охнарь хвастливо рассказывал, как встретил в ночлежке кореша по воровской «малине».
— …гляжу: стоит. Голос знакомый, а чей — понять не могу. Поворачивается — так и есть. Он, Васька Червончик. Вместе с ним кое-какие дела обтяпывали. Думаете, заливаю? Стервец буду!
— Тут, у нас? — не поверил Колька Пижухин. — А говорил — в Киеве.
— Так это «малина» была в Киеве, около Евбаза. Чайная «Уют». Приносили мы туда краденое, гуляли в «номере». Да хочешь, я тебе его покажу? Червончика?
Вдруг обладатель карт, наливаясь лиловой краснотой от болезненного кашля, сделал огольцам предостерегающий жест. Охнарь незаметно оглянулся. Недалеко от них стоял молодой человек в пальто с поднятым воротником, в низко надвинутой на глаза кепке. Делая вид, будто ищет что-то по карманам, он весь подался в сторону игроков.
— Сексот[14], — справившись с кашлем, весь мокрый от пота, просипел хозяин карт.
Молодой человек придвинулся еще ближе, стал так, чтобы разглядеть лицо Охнаря. А Ленька, делая вид, что продолжает рассказывать какую-то историю, громко, с таинственным видом говорил:
— И вот прихожу я в баню. Гляжу — а там все го-олые. Нет, думаю, до такой некультурности я не дойду: чем ополаскиваться снаружи, дай-ка лучше я ополоснусь снутри. Взял четвертиночку и — буль-буль — буль… — Охнарь вдруг поднял голову, ясным невинным взглядом в упор посмотрел на молодого агента. — И выпил за ваше здоровье.
Игроки тоже посмотрели на сотрудника розыска, громко расхохотались. От неожиданности тот смутился, достал из кармана пачку папирос, сунул ее обратно и быстро пошел к выходу. Огольцы заулюлюкали ему вслед, засвистели.
Со двора вошел подросток без шапки, с озябшими ушами, подсел к бурометам.
— Примите, братва.
— Где так замерз? — спросил его хозяин карт.
— В красном уголке был. Пацаны говорят: прокурор притопал, какую-то шмару в дежурке допрашивал.
— Во, налетели вороны, — сказал Охнарь. — А тут сейчас легаш крутился. Ну, я его отшил.
Огольцы вновь рассмеялись.
В этот вечер Охнарь не попал в палату к «деловым»: до ночи проиграл в карты. Он беспечно решил, что так, пожалуй, и лучше: пусть сперва Червончик переговорит с урками, и, если они согласятся его принять, он завтра переберется в их палату. Заживет рядом с Громом, познакомится ближе.
С тем он и заснул. А наутро, наспех позавтракав, прямо из столовой отправился к «деловым».
В палате почти никого не было. Двое урок играли в карты, у окна сидел Илларион Гром и, поглядывая в книгу, что-то писал карандашом в тетради: наверно, занимался. На топчане, прикрыв лицо кепкой, дремал парень в грязной зефировой рубахе.
— Где Червончик? — громко спросил Охнарь.
Игроки глянули на него мельком и вновь склонились над картами. Не ответил ему и Гром.
— Может, в красном уголке?
То же молчание. Наконец один из игроков, известный всей ночлежке рыжий головорез Абраша Исус, одесский еврей и страшный антисемит, угрожающе картавя, произнес:
— Ты, сопля, умеешь ходить ногами? Так давай топай отсюда, мине тошнит от всей твоей поганой хари. Заворачивай. Ну? А то встану, допомогу, но уж тогда вот эту дверь твоим бараничьим лбом открою.
Дремавший на топчане снял с лица кепку: Охнарь узнал парня с высоко подстриженным затылком, который вчера проиграл Москве пиджак.
— Обожди, Исус, — лениво сказал парень. — Это кореш Червончика. В Киеве в одной «малине» были, он рассказывал вчерась.
Теперь игроки посмотрели на Охнаря с интересом. Но вскоре они опять азартно зашлепали картами. А Гром продолжал переписывать что-то из книги в тетрадку, словно ничего не слышал.
— Так вот, оголец, — вяло зевнув, продолжал угрястый парень. — Помахай Червончику вслед. Ясно? Ночью он с Пашкой Москвой… и еще тут одна маруха с ними, Ирка, все втроем у-тю-тю-у из ночлежки.
Охнарь опешил.
— Вчера Васька ничего мне не сказал, — пробормотал он в полном недоумении.
— А он и не думал смываться, — усмехнулся угрястый. — Да слишком горячо стало. Легавые, видать, пронюхали, что тут кое-кто из блатных скрывается. По палатам вчера вечером шнырял один сексот. Прокурор приходил, Тоньку Ласточку допрашивал по старому делу. Ну, Пашка Москва и решил нарезать. Рассусоливать было некогда.
— И далеко они?
— Может, в Петроград, а может, и в Ленинград. Куда поезд повезет. Додул? Москва с выигрыша бухляночку поставил, мы раздавили… Один Гром отказался.
Бывший вор поднял голову от учебника.
— За глупость не пью, — хладнокровно заметил он. — И еще раз повторяю: Москва — такой же дурак, как и ты, кобёл. Пока не поздно, людьми надо становиться. Не испугался же я открыться прокурору: Нет. У нас несовершеннолетних не боятся амнистировать… да, говорят, и воров скоро в перековку возьмут
Угрястый не ответил. Охнарь попрощался и ушел: делать ему в этой палате больше было нечего.
Месяц спустя Леньку Охнаря вместе с другими малолетними огольцами отправили во вновь открытый детский дом. Его постригли, сводили в баню, одели в новые казенные штаны, рубаху. В светлой тесноватой палате ему отвели чистую постель, и он стал ходить учиться в четвертый класс.
Рисование в трудовой школе преподавал старый художник-латыш. Ленька пристрастился к цветным карандашам и целыми днями просиживал над листом александрийской бумаги.