укропом, сельдереем, белыми цветами редиса, оставленного на семена, молоденькой кукурузой, напоминавшей зеленые застывшие фонтанчики. Константин Петрович возился с помидорами. Его обнаженные загорелые руки, испорченные мертвенно-синей татуировкой, были по локоть в земле, землистая полоса чернела и над бровью: видно, чесался.
Некоторое время Ленька стоял молча, как чужой. Потом присел рядом на корточки.
— Навозом не подкармливаете? — сказал он противно-заискивающим тоном и кивнул на помидоры.
Опекун шпагатом привязал куст к подпорке и лишь тогда поднял голову. Оттого, что Константин Петрович загорел, складки у его большого рта, у носа и на лбу белели особенно резко, и все лицо казалось постаревшим. Его слегка выпуклые водянистые глаза глянули совершенно холодно и отчужденно.
— За вещами? — спросил он.
Во рту у Охнаря пересохло, он слегка побледнел.
— За вещами.
— Ступай, тетя Аня тебе отдаст.
Опекун принялся за следующий куст помидора и теперь уже решительно перестал обращать внимание на бывшего патронируемого, словно вместо него здесь рос чертополох. Ленька еще постоял минуты две: ноги его приросли к земле, и он как-то ничего не мог сообразить. Оставаться дольше возле дяди Кости было просто глупо, а уйти он не имел силы. Наконец как пьяный он пошел в дом. Этюдник оттягивал руку. Ленька вспотел в пальто, чувствовал себя никому не нужным, точно пассажир, отставший от своего поезда.
В чулане на деревянной скамейке шипел примус; на сковородке жарились караси в сметане. Аннушка в щегольских сапогах и белом фартуке, сияя ямочками на щеках, подбородке, на локтях полных рук, еще более румяная от огня, крошила свежие перья молодого лука. Она мельком и, как показалось Леньке, с любопытством постороннего человека взглянула на него, слегка усмехнулась и встряхнула коротко подрезанными волосами. Переворачивая карася на сковородке, продекламировала:
В свое время Ленька ладил с опекуншей. Сейчас он даже хотел с нею поздороваться (может, расскажет что интересное?), но, услышав подсочиненные слова басни, передумал.
— Проветрился? — задорно спросила она.
— Проветрился, — буркнул Охнарь.
Аннушка замурлыкала про себя:
Издевается она, что ли? Охнарем овладело желание грубо огрызнуться. Он сдержал себя: эти дни не прошли для него даром.
— Барахло тут мое какое осталось? — спросил он.
— Там все, в твоей комнате.
Его комната являла образец порядка. Пол был вымыт, ситцевые и без того опрятные занавески заменены другими, кровать тщательно заправлена, на столе аккуратно лежали библиотечные книги, школьный портфель, лески для удочек. А на подушке, сложенное стопочкой, блистало белизною подсиненное нижнее и постельное белье, гладко отутюженная рубаха, и от них, казалось, шел холодок.
Вид комнаты и белья особенно удручающе подействовал на Охнаря. «Значит, действительно все. Концы. Провожают, будто надоевшего квартиранта». До этого он все еще на что-то надеялся. Коленки, грудь у Леньки совсем ослабели, слабость подкатила, к горлу. Захотелось пить.
«Вот и выметают поганой метлой. Выкусил? Сам нос задрал. Как же: в школе все «мамины», а я… папин. Особенный. Как червонец фальшивый».
От жажды пересохли губы. Но выйти вновь в чулан и попросить кружку воды не хватало ни силы, ни решимости. Надо скорее расстаться с этим домом, и так унизительно; напиться можно у газировщика. От воспитателевых денег еще осталась мелочь.
Ладно. Охнарь решительно расстелил наволочку, трясущимися руками уложил туда белье, распоясался, связал этот узел с этюдником, портфель приспособил через плечо и нагруженный, точно старьевщик, покинул свою комнату.
На примусе уже стоял медный, пузатенький, в двух местах запаянный чайник, а сама Аннушка накрывала на стол.
Константин Петрович, энергичный, жилистый и почему-то особенно большой, мыл в углу под умывальником руки. Шипение примуса, запах жареной рыбы, туалетного мыла стояли в чулане.
Хлопец молча прошел мимо бывших опекунов, ступил на порог. Они, так же молча, проводили его глазами.
Над двором опустились сумерки. Вот такая же тусклая жизнь ждет его, Леньку, впереди. Что поделаешь? Авось опять наступит утро. Он неуклюже повернулся к Мельничукам.
— В общем… прощайте.
— Мы уж думали, что ты и уйдешь молча, — неторопливо вытирая руки суровым, в петухах полотенцем, отозвался Константин Петрович. — Как в пьесе Шекспира «Гамлет» дух датского короля.
— А чего долго говорить? Все ясно, как в стеклянной банке. В общем… ладно.
Охнарь поправил кладь на плече, сошел с порога.
— Обожди, постой. Куда же ты на ночь глядя? Утра тебе не будет? — проговорила Аннушка и повернулась к мужу: — Я думаю, можно ж ему переночевать? Комната все равно свободная.
Что-то дрогнуло в груди Охнаря.
— Я и на вокзале могу. Впервой, что ли?
— Обиженным себя считаешь? — холодно спросил опекун.
Ленька не ответил.
— Боюсь, что вокзальная вошка не поймет твоей сложной психологии. Ляжешь где-нибудь на полу, рядом с босяками, она тут же приползет познакомиться. Да и бельишко твое может оказаться с ногами и куда-нибудь сбежать. А мне, например, это обидно будет. В нем и мои есть рубли. Вся ячейка тебе одежду справляла. Ну, а в общем, как знаешь.
Константин Петрович повесил полотенце на деревянную катушку, надетую на вбитый в стену гвоздь, прошел в комнату, ласково кивнул жене.
— Будешь подавать?
Захватив чапельником сковородку, Аннушка с женской сострадательностью шепнула Охнарю:
— Чего раздумываешь? Мой руки да садись ужинать.
И тоже ушла в комнату.
Горячая сковородка оставила после себя раздражающе вкусный запах жаренной в сметане рыбы и молодого лука.
Почему-то Ленька чувствовал себя совсем униженным. Это вызвало в нем горькое чувство обиды. Вот действительно жизнь подзаборная. Опять ночевать на вокзале под лавкой. И все сам себе устроил.
Он уже понимал, что останется, и не шел сразу за Аннушкой лишь из-за того тягостного чувства неловкости, которое овладело им нынче, как только он ступил на этот двор, и еще для того, чтобы не показать бывшим опекунам, будто он, высунув язык, бежит на первый зов. В его сердце помимо воли закралась надежда: «Зачем это Мельничуки оставляют меня ужинать, ночевать? Может, с ними и договориться можно? Если здорово попросить, гляди, и простят?» Да нет, это всего-навсего вежливость. Есть люди, которые и чужую собаку пожалеют; пускай ее потом и убьют, но за углом. Вдобавок надеяться,