Губы у Леньки дрожали, он до того был взволнован и обижен, так тяжко переживал происшедшее, что не мог ответить.
— Раздеть хотели? Я уж собирался бечь на выручку.
— Тут, малый, не плошай, — равнодушно сказал старик с костылем. — Запросто и придушить могут. Намедни женщину за переездом убили. А сколь на станции жулья кажен день излавливают? Люди за войну крови нанюхались, а тут голод: на все идут. Злой человек — он страшней самого аспидского зверя. Держись к народу ближе. Скоро уж рассветет, на вокзал пущать зачнут.
Мальчик на руках у жены будущего шахтера зачмокал во сне губами; дремала и его измученная мать, привалясь спиной к стене. Мужчины заговорили о босяках, жуликах: уничтожать их надо, последнее тянут у безработного люда. Ленька присел возле няньки, тупо и сонно глядевшей на свои ноги в штиблетах, судорожно проглотил комок невыплаканных слез. Он потрогал пальцем то место тужурки, где была пуговица: с мясом вырвал, паразит. Голову б ему разбить камнем. Тетка Аграфена пришивала пуговицы вощеной ниткой, чтобы носил «навечно». У, гад! И деньги последние забрал. Один двугривенный остался и три медяка. Правду говорят люди: таких стрелять надо. Хорошо, хоть он, Ленька, требухи с картошкой успел поесть. Знать бы, так и пирожков с ливером купил бы, и жареной колбасы, и медовую дыню-дубовку! Эх, в животе сосет. Что он завтра есть станет? Проклятая жизнь! Нет, видно, зря сбежал он из дома.
Заблеял рожок стрелочника, на третий путь прибыл товарняк. Наверно, это его стук в далекой степи слышали все бездомные ночлежники? Из Воронежа, значит.
В третий класс Ленька попал еще до рассвета. Пришли двое пассажиров: муж и жена с кучей вещей и тремя детьми. Их впустили. Ленька быстро пошел вслед за женщиной. Швейцар, верно, принял и его за их сына и не задержал.
В зале ожидания было тихо, просторно, чисто, пахло свежевымытыми полами. Много диванчиков пустовало, никто между ними не ходил. Пассажиры беседовали вполголоса, дремали. Очередь у открытой кассы стояла совсем небольшая.
Ленька выбрал себе местечко в уголке, сел и опять быстро и крепко заснул.
VI
В окна пыльными золотисто-голубоватыми снопами лилось солнце, пахло табачным дымом, между скамейками ходили пассажиры, за окном звучно, бодро гудели поезда. Ленька сладко потянулся и вышел на перрон. Молодой сон крепок и освежающ; хоть и немного отдохнул Ленька, но чувствовал себя так, словно за спиной совсем не было тяжелой, беспокой' ной ночи. Только отнятых денег было жалко.
Оставаться на этой проклятой станции нельзя, пропадешь. Чего бы ни стоило, а надо ехать дальше. Пора продать материн полушалок. Конечно, горько с ним расставаться, да разве не для этого брал он его из дома? На вырученные деньги Ленька купит билет на один пролет, как собирался сделать еще в Нахичевани-Ростовской, заберется в пассажирский вагон, а там спрячется под лавку и постарается проехать возможно больше. Иначе ему век не добраться до Москвы. Ну, а остаток денег пойдет на хлеб.
По дороге, ведущей через пустырь, Ленька отправился в поселок.
Роса еще не обсохла, и прибитая пыль казалась зернистой. В тени трава густо блестела тусклыми, ртутными каплями. Теплые солнечные лучи щекотали шею Леньки, щеки, заставляли щуриться. Пролетела красная божья коровка. Ой, какой мир большой, сколько в нем свету, блеску! Звонили в церкви, бабы доставали из колодцев воду, у плетней, в отросшей лебеде, дрались маленькие петушки.
На подходе к базару Ленька нашел увесистую гайку, спрятал в карман — «на счастье». Вскоре ему стали попадаться разбитные мужчины, одетые с дешевым щегольством, женщины, как бы бесцельно прогуливающиеся по дороге; все они зорко обшаривали его глазами, словно желая разглядеть, не несет ли он чего? Затем равнодушно отворачивались, встречали следующих пешеходов. «Мануфактуры нету? Могу по дешевке устроить хром на сапоги». Коротко подстриженная развязная бабенка в накинутом на плечи шелковом платочке негромко, пытливо спросила Леньку:
— Продаешь чего, милок?
Ленька не вынимал из-за пазухи полушалок. Он покраснел, нерешительно замялся. Он еще в Ростове слышал, да и видел сам, что перед базаром всегда шныряют перекупщики. Они налетают на людей, выносящих продавать свои вещи, суют им полцены, а потом тут же, на толкучем рынке, перепродают втридорога.
— Может… нашел что… в каком чемодане? — подмигнула Леньке развязная бабенка. — Не бойся, отойдем в сторонку, я погляжу.
Показать ей материн полушалок? А то и дутые золотые серьги? Мало, наверно, даст. Зато хоть цену узнаешь. Неловко, стыдно почему-то вынимать свои вещи. Стоит ли?
На дороге показалась женщина с перекинутым через плечо стеганым одеялом. Стриженая бабенка сразу, бросив Леньку, поспешила ей навстречу. Откуда-то на женщину налетело еще двое мужчин. Спекулянты рвали друг у друга ее одеяло, отрывисто назначали цену, один уже вытащил из кармана бумажник. Испуганная женщина, сперва было обрадовавшаяся покупателям, ходила за ними с протянутыми руками и не могла получить обратно свое одеяло.
«Эх, упустил момент, — томясь, подумал Ленька. — Мог бы продать: полушалок у меня хороший. Ну, да ладно. Спекулянты все равно настоящую цену не дадут. Те, кому его носить, больше отвалят».
На широкой занавоженной площади бурлил, шумел праздничный базар. Ларьков, рундуков здесь, как и на всяком деревенском торжище, было мало, и основное место занимал привоз. Улицей в два ряда стояли распряженные возы с поднятыми оглоблями; кони, уткнув морды в торбы, звучно жевали овес. Мычали привязанные к задкам коровы, предназначенные для продажи, и покупатели заглядывали им в рот, пробовали вымя. В мешках визжали поросята, тыкались пятачком во все стороны, словно собираясь убежать вместе с «тарой». Трубно гоготали гуси, рассерженные тем, что их посадили в клетушки, связали ноги; у какой-то бабы-торговки кудахтала курица, которой, верно, пришло время снестись. С телег, арб окрестные станичники, хуторяне в пыльных, выгоревших добела фуражках, в шароварах со споротыми лампасами, вобранных в шерстяные чулки, продавали огромные полосатые тыквы, задонские арбузы, почерневшие, улежалые и винно-сладкие лесные груши, насыпанные в ведерки. В гончарном ряду важно и гордо красовались кувшины, уперев глиняные ручки в бока; глазированные миски зевали широко раскрытыми ртами. На огромных деревянных весах взвешивали мешки с пшеницей, овсом, мукой, в нос набивалась сладкая пыль, крепко пахло укропом, яблоками, дегтем, сеном. Всюду толклись люди. Празднично одетые парни и девушки щелкали подсолнухи, с шиком выплевывая лузгу. И надо всем этим скопищем стоял гомон, звон голосов, мычанье рогатой скотины, блеянье овец, кряканье уток.
Войдя в толкучку, Ленька наконец вынул полушалок, бережно повесил через руку, — так, он видел, делали все продавцы, — стал ждать покупателей. Он решил торговаться до последней копейки: больно деньги нужны. Однако народ словно не замечал его, проходит мимо; никто не хотел даже приценяться к «товару».
«Что такое? — удивленно подумал Ленька. — А перед базаром стаей налетали».
Он не знал, что перекупщики встречают людей лишь на подходе к базару и мало интересуются теми, кто продает на толкучке, считая, что там торгуют поселковцы, не захотевшие уступить свой товар по дешевке. На базаре вещи покупают уже те, кому они нужны для носки.
Минут через десять к Леньке все же подошли две казачки. Старшая, в грубых чириках, обутых на голубые чулки, в трех широченных юбках с выпущенными подолами, попробовала на ощупь полушалок, спросила:
— Сколько?
— Червонец, — дрогнувшим от волнения голосом ответил Ленька. — Дешевле не отдам.
Казачки недоуменно переглянулись и сразу молча отошли.
«Вот хуторня! Чего это они?»
В течение часа к мальчишке подошло еще несколько женщин. Все они разворачивали полушалок, рассматривали цветистый узор, щупали ткань, но, услышав слово «червонец», тоже отходили.
В сердце Леньки закралось сомнение, он начал терять надежду на удачный исход торговли. Очень