Оглашая дол громкими криками, смехом, хлопцы разделись и начали прыгать с новой вышки. Более робкие — ногами вниз, «солдатиком», кто посмелее — «ласточкой», но с первого яруса. Лучше всех прыгал Юсуф: с самого верха и очень пластично, действительно напоминая в полете птицу с раскинутыми крыльями; руки к голове он выбрасывал вперед у самой воды.
— А ты, Леня, сможешь? — спросил он.
Владек предупредил:
— Если не пробовал, то лучше валяй снизу.
С Охнарем Владек старался держаться по-прежнему приветливо, точно между ними и не было размолвки. Однако в его глазах нет-нет да и загорался колючий огонек.
Охнарь молча залез на площадку третьего яруса, и у него дух захватило: бочаг вдруг показался маленьким, точно зеркальце, лежавшее где-то в яме. Ноги сами отодвинулись назад, однако проявить трусость было стыдно. Весь побледнев, Охнарь прыгнул вниз головой, ударился животом о воду и чуть не задохнулся. Хлопцы уже плыли на середину бочага, ныряли, доставали рукой дно, гоготали, брызгались, а Охнарь все кривился, судорожно ловил ртом воздух. Хорошо, что с головы вода стекает, незаметно выступивших слез. Он лег на спину, отдышался и присоединился к ребятам.
А потом, чтобы разогреться, все бегали по берегу под розовым утренним солнышком.
Воскресный завтрак начинался в колонии на час позже, и ребята успели еще показать гостю молодой сад. Охнарь помнил его жиденьким, низким. Теперь яблоньки, черешня, крыжовник, смородина распушились, тянулись друг к другу цветущими ветками.
Самодельный колокол позвал воспитанников к столу.
Вскоре после завтрака Ленька выступил на собрании. Когда в том самом зале, где когда-то его судили как хулигана и лодыря, он увидел десятки глаз, устремленных на него с любопытством, гордостью, надеждой, он вдруг полностью осознал весь свой провал в городе. Сказать правду — значило разочаровать, жестоко обидеть весь коллектив колонии, навсегда подорвать свой авторитет. Сейчас все знают, что в прошлом он был «бузотером», «отпетым», выпячивал свое «я» против общего «мы», но парнем с хваткой, который умел побеждать трудности. А тут все бы увидели, что он просто «калоша», «тупица», «дешевый». Признание, хотя бы даже частичное, равносильно плевку на мечты всех собравшихся здесь воспитанников: ведь им тоже когда-то придется покидать стены колонии. И от мысли «потрепаться перед пацанами» ничего не осталось. Охнарь вдруг заволновался и обращался уж не только к воспитанникам, но словно убеждал в чем-то и самого себя:
— Все мы, ребята, когда-то дома жили. Верно? Учились в школе, слушались разных прочих родителей… ну как все. А тут началась война, немцы разорили Дон, Ростов-город например… осиротили Украину, сколько народу поубивали… вот мы и очутились на воле. Скажете, нет? Разное ворье стало учить. Кто хочет — тяни руку, авось богородица подаст, кому нравится — пускай за копейку весь день горб ломает, а смелому надо жить так, чтобы плевать на все с пожарной каланчи. Увидел сало или, скажем, чемодан — хватай; поймали — бритвой по глазам. Всю эту… науку я испытал на своей шкуре. И если бы не советская власть, не выбраться б мне из этого… водоворота на сухое место. Кто бы руку протянул? Ведь я только в колонии понял, — Охнарь показал пальцем в пол, — украдешь трудовую копейку, — значит, ты паразит. Хочешь стать человеком? Поступай, как лозунг пишет: работай. Словом… Работай и учись. Опять стань, ну… фраером, как мы раньше говорили. Только ведь и слово «фраер» тоже при царизме выдумали, сейчас их раз-два и обчелся: нэпманы одни да спекулянты. И на тех, как мой опекун дядя Костя говорил, скоро уздечку накинут. Новая жизнь — она, ребята, тоже не… ковровая дорожка. И тут можно сковырнуться в колдобину. Особенно когда разные физики да алгебры пойдут. Так ведь легко одним попам на похоронах…
После путаной и горячей речи, в которой Охнарь так и не рассказал, как он живет, ему задавали вопросы.
После обеда Охнарь рисовал заголовок в стенгазете «Голос колониста». На втором этаже, где происходило это таинство, присутствовала вся редколлегия и еще добрый десяток воспитанников- любителей; Ленька старался, как мог, и очень жалел, что нельзя пустить в ход масляные краски: он бы показал ребятам, что такое настоящая живопись. Но все же Ленька открыл этюдник, чтобы все видели его полный набор, кисти из свиной щетины, палитру, а иногда вдруг озабоченно произносил:
— Жалко, мольберта в колонии нету. Ни один стоящий художник без мольберта и за карандаш не возьмется.
Хлопцы значительно переглядывались: «Ну и Охнарь, — прямо заправский Репин».
Около него несколько раз с невинной улыбкой и как бы невзначай появлялась Анюта Цветаева. Она немного подросла, но изменилась мало: менее острыми стали локти, легкий румянец осветил бледные щеки, отросли светлые волосы. Видимо, Анюте хотелось обратить на себя внимание Леньки. Охнарь уделил ей долгий, испытующий взгляд, но интереса никакого не проявил. Такая ли зазноба у него осталась в городке?
Еще не высохла акварель на заголовке газеты, а товарищи потащили Охнаря играть в крокет, затем на турник — чтобы показал, какие новые «фигуры» он выучил в школе.
— Нынче у нас спевка, — напомнил колонистам Сенька Жареный. — Пойдем с нами, Леня? Ты как в школе насчет хора: состоишь?
— Натурально, — не задумываясь, кивнул Охнарь.
— Состоишь? — удивленно переспросила его Параска Ядута. — У тебя разве… голос прорезался?
Охнарь сделал снисходительную мину.
— Чудная ты, Параська. Чай, я живу в городе. Там даже и… пианина настраивают. В колонии вы знай себе тянете: «до-о, ля-а», а там у нас в городе другая «доля». Слыхала про камертон? Ну, а рассуждаешь! Наш рукхор, — это в школе есть такой руководитель хора, Овидий Сергеич, стукнет, к примеру, камертоном по столу — готов. Сразу голос на чистую воду и начнет подгонять. Вот попадешь в девятилетку, сама узнаешь.
Параска с сомнением покачала головой.
— Что ж тебе голос — это… как струна на бандуре? Взял да и подкрутил?
— Нет, Параська, ты все-таки ненормальная, — сказал Охнарь и слегка покраснел. — Думаешь, я заливаю? Вот необразованность. Нам «Овод» Сергеич говорил, что в Москве есть специально Государственная консистория, где ничему не учат, кроме как петь. Там ты хоть коровой реви, хоть петухом кукарекай, а тебе голос настроят. Не сразу, понятно: пришла, взяли голос на камертон и тут же тебе его вывернули наизнанку… Мне рукхор в школе так сказал: «Войдете в совершеннолетие, запоете совсем по- другому». И может, даже… — Охнарь судорожно стал вспоминать мудреное название, оброненное учителем в день пробы. — И может, басом пра… при… фунте. Да, да, хочешь — проверь.
Охнарь чувствовал, что заврался. Вот язык проклятый, будто кто за веревку дергает! Некоторые колонисты улыбались; Владек Заремба примирительно сказал:
— Верно, хлопцы. Только не консистория… консистория— это поповский суд… разводы там давали женатым. Правильно будет: консерватория — училище для музыкантов. Консерватория есть не в одной Москве, аив Варшаве, в Киеве. Однако, Леня, таких певцов, как мы с тобой, туда и к дверям не подпустят.
— Чего спорить, — резонно заметила Параска Ядута. — Скоро спевка, послушаем, Леня, как тебе голос обточили.
Охнарь осторожно потер горло.
— Куричье б яичко сырое, — сказал он неуверенно. — Тогда б совсем чисто завел.
— Достанем, — успокоила Параска.
…Однако спевке до обеда состояться было не суждено. Из города приехал фотограф, и поднялась такая суматоха, что о хоре совсем забыли: до него ли? Охнарь ожил. Его снимали раз двадцать: то в общей группе, то с товарищами, то верхом на кобыле Буржуйке, то возле газеты вместе с редколлегией. А там надо же было до возвращения обратно к опекунам еще разок искупаться в бочаге, позагорать на солнышке? Охнарь твердо решил идти с повинной и попытаться честно расхлебать то грязное хлебово, которое сам заварил. Не зря, значит, он скрыл от Васьки Блина, что бросает школу. Вот и приходится заворачивать оглобли. Городская жизнь — это верхняя ступенька по сравнению с колонией.