— А ты… что будешь за харя?
Перед глазами Охнаря все предметы перекашивались, принимали странные очертания. Лицо подошедшего парня долго увертывалось, а затем вдруг вытянулось, и оказалось, что у него нет носа, зато три глаза. Наконец Ленька узнал восьмиклассника Шеврова. Рукава у старшего вожатого были засучены по локоть, к рубахе прилипли стружки, из кармана выглядывал рейсмус.
— Усатый… пионер.
— Это ты здесь хай поднял? — спросил Шевров. — Решил отдохнуть как следует?
Охнарь легонько махнул рукой в сторону двора.
— Давай… отсюда… Наматывай… отсюда.
— А не слишком ли ты широко гуляешь? — сказал Шевров. — Может, сократишься? Обожди, обожди: никак, ты «готов»?
— Давай, — опять вяло махнул Охнарь ладошкой. — Уматывай. Не жа… не зу… не бруз… жи в ухо.
Он покачнулся и сел на землю, скребнув спиной по забору. Из руки посыпались камни.
— Во-он что? — насмешливо протянул Шевров. — То-то я слышу, вроде… одеколоном пахнет. В таком случае вставай-ка. — Он взял Охнаря под мышки, приподнял, поставил на ноги. — О, да у тебя и карманы полны… гранат. Давай лучше их повыбрасываем, а то разорвутся. Где ты живешь?
— Умы… уматывай, — пробормотал Охнарь. Он встал на четвереньки, с трудом выпрямился. — Откуда ты взялся такой… красивый, как мерин сивый?
— Не хочешь и адреса сказать?
Охнарь молчал.
— Что мне с тобой делать? озабоченно проговорил Шевров. По-человечески если рассуждать, снять бы с тебя штаны да добрым прутом записать правила поведения. Ну, я думаю, тебе это и дома устроят.
— Слышь, комсомол, — заговорил вдруг Охнарь отчетливо, совершенно трезвым голосом. — Овод где? Овод Сергеич. А? Спевку накручивает? Вот я ему сейчас концерт… один… солом. Я ему сейчас посолю.
Он набрал полную грудь воздуха и завыл, как собака у подворотни:
Охнарь икнул и замолчал.
— Ничего, — решительно проговорил Шевров, — найдем твою хату. Обожди, сбегаю вот инструмент сдам мастеру: видишь, рейсмус в кармане… А то с тобой и до рассвета можно проблуждать по городу.
Старший вожатый поспешно направился во двор. Охнарь оловянными глазами посмотрел ему вслед. «Умотал? Вот и… давно б». Он еще постоял, как бы раздумывая. Вон скрипнула дверь в нижнем этаже, из нее вылетел новый золотистый голубь света, и дверь захлопнулась. «Ушел. И чего прицепился? Какой на свете есть нахальный народ. Еще и на квартиру хочет увязаться! Очень нужно».
Охнарь вдруг хитро подмигнул и пьяно улыбнулся.
…Когда Шевров вышел из мастерской, на ходу отвернув рукава косоворотки, смахивая с брюк сосновые стружки, возле забора никого уже не было. Шевров в потемках огляделся.
— Эй, новичок!
Тихо, с гудением, проносились майские жуки, один с налета ударился о щеку вожатого и упал. Громко, неумолчно квакали лягушки в Донце и по лужам городка. На лавочке у Закулаевых засмеялись, хриплый бас произнес:
— Ишь побрела рвань. За палисады хватается: боится упасть. Про-ле-та-ария!
— И-и! Чего только таких учут? Все одно босяками вырастут.
И тогда Шевров уверенно пошел в сторону голосов, вниз к реке.
Если бы Охнарь оглянулся, вернее, если бы он мог что-нибудь рассмотреть сзади, он увидел бы, что за ним до самого двора следовала чья-то высокая темная фигура в кепке. Фигура отстала лишь тогда, когда он вошел в свою калитку.
Было уже совсем поздно. Очевидно, опекуны давно поужинали. Над столом горела десятилинейная керосиновая лампа, подвешенная на гвоздь, вбитый в стену. Возле стекла вился толстый бражник — серая ночная бабочка с разводами на крыльях. Опекун в нижней сорочке, в подтяжках, опущенных на брюки, и в мягких чувяках на босу ногу читал книгу, делая пометки синим карандашом. Его жена Аннушка заряжала челнок ручной зингеровской машинки: она подрубала носовые платки. Охнарь, не закрыв двери, картинно остановился на пороге, будто влез в рамку.
— Откуда это ты… — начал было Мельничук и замолчал. Брови его задвигались, он положил карандаш на книгу.
От челнока подняла голову и Аннушка. Ее удивленный взгляд, казалось, говорил: «Неужто это наш Леня? Что случилось?»
Словно желая подтвердить, что это именно он, и в своем полном развороте, Охнарь поправил кепку на голове, громко объявил:
— Вот и я. Сам лично. Вы небось сахару ждете? Пачку чаю? Ждете? А они вот где!
И он выразительно щелкнул себя по шее у подбородка.
— Я их… их выпил. Сам лично.
Он вдруг хихикнул. Вид у него был такой, словно он доставил хозяевам приятный сюрприз.
— С какой это радости ты набрался? — недобро сказал Мельничук. — Впрочем, поговорим завтра. Аннушка, отнеси, пожалуйста, ужин к нему в комнату.
Он вновь стал читать книгу и делать пометки карандашом.
Аннушка уже заправила челнок и положила розовый маркизетовый платочек под иголку. По- прежнему вопросительно поглядев на воспитанника, она молча сходила в чулан и поставила на стол в комнатке Леньки крынку молока, холодные пирожки. Затем села на свое прежнее место, и зингеровская машинка дробно застучала, словно сама подтягивая маленький носовой платок, который Аннушка незаметно подсовывала пальцами левой руки. На Охнаря хозяева, казалось, перестали обращать внимание. Толстый бражник продолжал летать вокруг лампы, оставляя блестящую пыльцу на всем, к чему прикасался. Ленька и не вспомнил о том, что не ел целый день; уходить в свою комнату ему не хотелось.
— Слышите… дядя Кость, — несколько переждав, не начнет ли его ругать опекун, заговорил он. — Я имею до вас окончательный разговор.
Опекун перевернул в книге лист, продолжал читать.
— Я… вот чего я. Вы слышите, дядя Кость? Я нынче сдал полный зачет по всему образованию. Профессор Леня Осокин получил пломбу. Все. Отправляюсь на все четыре стороны. Точка.
Опять наступила пауза. Дробно стучала зингеровская машинка, синий карандаш сделал в книге новую сухую резкую отметку и сломался.
— Хватит с меня этого… фраерского счастья. Атанде! Больно уже все переобразованные. Простому человеку и… плюнуть по-свойски нельзя. «Ах, это некультурно. Ах, я тебе «неуд» в дисциплину поставлю», — передразнил Охнарь кого-то и с ожесточением сплюнул, попав себе на рубаху. — Утром… ботинки чисти. А? Брешу? Навожу поклеп, может? Зубы полоскай. Нет? Как же, «некультурный рот»! Всякому Якову кепочкой поклонись. «Бонжур, гутен таг! Как ваше сума… семо… саму… чувствие?» У меня все-е записано. Тьфу, чтобы вы сгорели вместе с иностранными языками и всеми буржуями. Через эти образовательные предметы я, может, жизни своей молодой не вижу, одно знай: учи, учи, учи… Холера! Не- ет, амба! Ша! Хватит. Поворот на сто двадцать градусов, и снимаюсь с якоря.
Захлопнув книгу, Мельничук поднялся. Складки у его большого рта пролегли глубоко и жестко, а глаза казались пустыми, водянистыми и блестели. Нижняя белоснежная сорочка открывала на широкой груди наколку синей тушью — штурвальное колесо.