нам наклоном головы, слегка теребя пальцами фигурную ручку серебряного ножа, лежавшего при его приборе. Временами, когда он рассказывал нечто, что должно было бы особенно понравиться Самосвистовой, Павел Иванович подымал на неё глаза, точно говоря взглядом «Ну, мы-то с вами понимаем, что это хорошо», и поджимал губы в любезной улыбке. Известие о помолвке Ульяны Александровны вызвало оживление в лице, да и во всей фигуре Самосвистовой. Наконец она улыбнулась и, ещё более повернувшись к Чичикову, сказала:
— А вот это хорошо. Давно пора, сколько же времени в девках-то ходить. Тем более что и не бесприданница, и сама не урод. Ну тонка, ну да ничего, кости есть — мясо нарастёт.
— В точности так-с, — подтвердил Чичиков, — давно уж пора.
— А жених, кто таков? — спросила тайная советница.
— Жених — Тентетников Андрей Иванович. Я думаю, ваше превосходительство, изволите знать, — отвечал Чичиков.
— Не знаю, — коротко сказала она, и Павел Иванович подивился схожести манер между нею и генералом Бетрищевым.
Как мог он обрисовал Тентетникова с наиболее выгодной для того стороны, упомянув и об истории, которую тот якобы пишет, о генералах двенадцатого году, и об одобрении этого его занятия со стороны будущего тестя, и о горячих чувствах, питаемых молодыми друг к другу.
— Ну вот что, любезный, — сказала Катерина Филипповна, выпивая ещё один бокал вина, налитого ей услужливым лакеем, — после обеда расскажешь мне все сызнова, а то я не всё упомнила, — и оборотив внимание на оставленных ею гостей, повысила голос и сказала: — Ну, что разгалделись, точно гуси?! Чай, здесь обед, а не ярмонка.
Лёгкий говор, возникший было за столом, тут же смолк, уступив место постукиванию ножей с вилками и позвякиванию посуды. Обед, длившийся ещё часа два, проходил всё в том же молчании, изредка прерываемом замечаниями или окриком Самосвистовой, тут же прерывающей любое поползновение со стороны гостей на то, что казалось ей шумом. И главное, что взял на заметку Павел Иванович, это серьёзные и настороженные выражения в лицах присутствовавших, без всякой попытки сопроводить снисходительной шуткою, как это часто бывает, чудачества старого человека.
Покончив обед непременным и так повсеместно на Руси вошедшим в моду кофием, гости дождались, пока её превосходительство тайная советница не встанет из-за стола, и лишь после того тоже повставали, собираясь перейти в гостиную. Самосвистова, поворотив к Чичикову свой тяжёлый корпус, сказала: «А ты, любезнейший, от меня не отходи,» — и даже не глядя на него поплыла в гостиную залу первой. Чичиков, согнувшись в благоговейном почтении, последовал за ней какою-то странной, с выбрасыванием вперёд стопы иноходью, слегка подскакивая при каждом шаге и чувствуя, как у него от этой, невесть откуда взявшейся походки, трясутся щёки и прыгает кок на макушке. Остальные тоже потянулись за Самосвистовой длинною цепочкою, точно цыплята за надутою индейской курицей.
В гостиной зале все снова разбились по кучкам и кружкам, о чём-то вполголоса переговариваясь и исподтишка поглядывая на Самосвистову. А та, усадив рядом с собой Павла Ивановича, вновь стала выспрашивать об уже рассказанных им обстоятельствах. Посреди рассказа Павел Иванович вдруг почувствовал, как у него начинает зудеть и чесаться по телу, то в одном месте возникало поначалу лёгкое щекотание, сменявшееся в скорости зудом, то начинало пощекотывать в другом месте, иногда достаточно деликатном, для того чтобы при всех его почесать. И как ни крепился Павел Иванович, как ни старался, но нет-нет, а зудение превозмогало его силы, и он, стараясь сделать это менее заметным, то тут, то там легонько почёсывал себе тело пальцем. Через какое-то время он вдруг заметил, что и тайная советница тоже как-то чересчур жеманно для её почтенного возраста поводит плечами и краснеет смуглым лицом. В первые минуты Чичиков готов был даже приписать эти происходящие в ней перемены своему собственному обаянию, и даже немного испугался этого, подумавши: «Бог ты мой, да как с ней управиться: велика ведь очень…» Но потом, заметив её поспешные украдкой почёсывания, успокоился, поняв, что это неопасно. Прервав его вновь повторяемый рассказ на полуслове, Самосвистова спросила:
— Скажи, любезный Павел Иванович, а тебя мой Модест, часом, на псарню не водил?
На что Чичиков отвечал, что имел удовольствие посетить псарный двор и полюбоваться чудесной сворой Модеста Николаевича.
— Ах, негодный! — воскликнула она и призвала к себе сына, об чём-то рассуждающего в компании с Кислоедовым.
— Чего изволите, матушка? — подойдя к ней, почтительно вопрошал Самосвистов.
— Послушай, Модест, — начала сухо, поджимая губы, Катерина Филипповна, — сколько раз я тебе говорила, чтобы ты нового человека на псарню не водил? Неужто так трудно уразуметь простое? Неужели не понимаешь ты, что блохи с твоих собак на свежую кровь бросаются, а когда обопьются, то точно пьяные по всем скакать начинают? Вот Павел Иванович: он человек хороший и, надо думать, честный, ибо другого дядюшка Александр Дмитриевич с посылками не пошлёт, но он ведь сейчас блох по всему дому растащит.
Услыхав такое, Чичиков настолько расстроился, что даже и не расслышал, что там бормотал в оправдание удалой молодец Модест Николаевич, в присутствии своей матушки словно теряющий в своей удали. Мысль о том, что он весь усыпан блохами, сосущими из него соки, покрывающими его белую грудь, спину, живот и всё прочее, из чего, собственно, и слагалось его тело, отвратительно зудящими красными прыщами, и что его сейчас начнут сторониться, точно чумного, все те кто узнает об его приключении, настолько омрачила в общем-то неплохое настроение Павла Ивановича, что он поначалу даже не обратил особого внимания на тот пассаж в речи тайной советницы, где она, и словом не обмолвившись об его дружеской услуге его превосходительству генералу Бетрищеву, без особых церемоний определяла его к тому в посыльные; когда же до него дошёл смысл сказанного Самосвистовой — он расстроился ещё больше.
— Что же делать-то мне, Модест Николаевич! — спросил Чичиков, потерявшись.
Он и вправду не знал, как ему теперь поступить. Вскочить и поспешно бежать из гостиной, дабы блохи, сидящие на нём, не покусали прочих гостей, но сей поспешный уход вызвал бы интерес и вопросы со стороны бывших здесь в гостиной господ. Павел Иванович правильно рассудил, что это всё равно, что встать и во всеуслышание заявить: «Господа, не подходите ко мне ближе, чем на два аршина, по мне скачут блохи и могут перескочить на вас». С другой стороны, уйти нужно было обязательно, во-первых, для того, чтобы действительно постараться каким-нибудь манером избавиться от беспокойных насекомых, а во- вторых, Чичиков боялся, что если ему оставаться здесь далее, то сама тайная советница встанет и скажет: «Господа, на Павле Ивановиче блохи, не подходите к нему ближе, чем на два аршина». Так что положение и вправду казалось весьма щекотливым.
— Матушка, полно вам так волноваться, обкурим его можжевеловым дымом и всё. Не в первый-то раз, — совершенно спокойным тоном произнёс Самосвистов так, точно говорил не о Павле Ивановиче, а о постороннем предмете. И, обратившись к Чичикову, сказал. — Пройдите, Павел Иванович, со мной. — И, пропустив его перед собой, пошёл с ним вон из дому.
А Павлу Ивановичу вдруг сделалось так грустно, так тоскливо стало у него на душе — хоть плачь. И кусающиеся блохи, и бесцеремонные слова тайной советницы насчёт того, что был он якобы у генерала на посылках, и постоянная оглядка на Самосвистова, на тот страх и ту робость, что он внушал Чичикову, всё это сплелось в одно, слепилось в тяжёлый ком, который стал давить ему на сердце, не давая вздохнуть.
«Неправда, неправда, — думал Павел Иванович, — я сам напросился ехать с поручением от его превосходительства, неправда… — Он и впрямь готов был разрыдаться от обиды и злости на себя. — Кто же я таков, — думал он, — кто! Колешу по губерниям, строю планы, мню о себе бог знает что, а на самом деле возьмёт какая-нибудь старая дурная баба и мордою-то и об стол, мордою-то и об стол… Да так мне и надо», — мстительно подумал он, и ему захотелось тут же, не мешкая, уехать. Чичикову было теперь безразлично, как посмотрит на это Самосвистов. Злоба, поднявшаяся в нём на себя самого, потопила все другие чувства, бывшие в его сердце, и все его страхи, все его опасения насчёт Самосвистова захлебнулись и заглохли в глубине этой злобы.
— Модест Николаевич, любезнейший, — сказал Чичиков холодно, — не надобно обкуривать меня никаким дымом, да мне это, собственно, и не нужно, а лучше распорядитесь заложить мою коляску. Потому как мне уж самое время уехать.