переговорить. И они, не притронувшись к стынущему завтраку, вышли из столовой. Двери, ведущие в спальный покой Платона Михайловича, действительно были заперты, и брат Василий, повернув дважды дверную ручку, возгласил:
— Платон, выйдешь ты или нет, наконец? Тут Павел Иванович хочет с тобой переговорить. Это неучтиво, в конце концов! — повысил он голос.
Из-за двери послышалась какая-то вялая возня, раздалось по полу шарканье ночных хлопанцев, и в приотворённую дверь высунулась взлохмаченная голова Платона Михайловича. На заспанном лице его поселилось вновь привычное ему сонное выражение, и двойное это впечатление от его физиогномии было столь сильно, что, вероятно, на всякого нагнало бы тоску.
— Что случилось с вами, любезнейший Платон Михайлович? — строя в лице крайнюю озабоченность и тревогу, проговорил Чичиков. — Уж не худо ли вам? В здравии ли вы, а то, может, послать за доктором? — вопрошал он, прижимая в тревоге ладони к своей груди.
На что Платон Михайлович пробормотал что-то неразборчивое и выдохнул из себя воздух на манер того, как выдыхает воздух лопнувший бычий пузырь — из тех, что крашенными продают детворе на ярмарках.
— Платоша, да что с тобой, очнись, — с беспокойством проговорил Василий Михайлович, встряхнувши брата за плечи, на что тот выдохнул ещё раз и заговорил разборчивее.
— Павел Иванович… покорнейше прошу… простить, но я не поеду… — проговорил он с остановками, запинаясь чуть ли не после каждого слова, точно задумываясь о том, стоит ли ему зевнуть или продолжать начатую речь. Чичиков, знавший его расположение к скуке, тем не менее ни разу ещё не видал его в таком состоянии. И, конечно же, он даже и подумать не мог, что дойдёт до подобного каприза со стороны Платона Михайловича после тех радостных и долгих сборов, которыми Платон занимался с удовольствием, можно сказать, почти что два дня.
— Да что, собственно, случилось, Платон Михайлович, что могло произойти такого за ночь, чтобы вы так переменились в своих решениях? — спросил Чичиков.
— И не знаю, Павел Иванович, — отозвался Платон, — просто не то что ехать, думать о поездке не могу. Такая, вы меня простите, пустая трата времени, и к чему? — медленно, точно жуя кашу, промямлил он. — Вы, конечно же, езжайте, вам ведь по делу, а я не хочу… — И он сокрушённо качнул нечёсаною головою.
— Голубчик вы мой, Платон Михайлович, — чуть ли не возопил Чичиков, — да как же так, после того как всё готово, всё собрано, маршруты начертаны… Да я не поеду без вас, я просто заблужусь! И потом, я уж настроен ехать с вами вдвоём, а тут такая оказия…
— Уж увольте, Павел Иванович, не могу, не могу, — говорил почти что со слезой Платон Михайлович, — не поеду. А вы не держите на меня сердца, поезжайте. Вам ведь надо… А на обратном пути снова к нам; а заблудиться не заблудитесь — кучера довезут…
Ещё какое-то время Чичиков со старшим Платоновым пытались его уломать: говорили, что ему обязательно понравится в дороге, что это только поначалу ему не хочется, а потом всё пройдет, напоминали ему об его обещании, данном Вишнепокромову, — обязательно быть у того, но ничто не помогало, ничто не рождало в нём отклика. Душа его оставалась безучастной к приводимым ими резонам, и он, не переставая отнекиваться, оставался равнодушным и сонным, так что казалось, словно весь он обложен ватой, сквозь которую не могут пробиться слова убеждения, произносимые и Чичиковым, и Василием Михайловичем. Наконец, видя бесполезность уговоров и то, что они не оказывали в Платоне никакого действия, вызывая разве что плохо скрываемую досаду, Чичиков отступился, хотя Василий Михайлович ещё некоторое время продолжал усовещать своего брата, но видя, что Павел Иванович стоит, примолкнув, с растерянным и красным лицом, замолчал и он, бросив в сердцах:
— Экой же ты, брат… — он стукнул кулаком об ладонь другой руки и, круто повернувшись на каблуках, пошёл прочь.
— Ну что ж, Платон Михайлович, давайте прощаться, — сказал Чичиков, нарушая возникшее молчание, — не поминайте лихом… Очень жаль, очень жаль… — немного помолчав, добавил он, огорчённо покачавши головой.
— Прощайте, Павел Иванович, — ответил ему младший Платонов, — не обессудьте, но так уж вышло… — и они, обнявшись, расцеловались на прощание, но объятия эти вышли несколько формальными и в них сквозило холодом.
Чичиков отправился вослед старшему из братьев, слыша, как, за спиной скрипнув, затворилась дверь и щёлкнул ключ в замке. Сойдя в столовую, он ещё какое-то время говорил с Василием Михайловичем, обсуждая случившееся с Платоном происшествие, но ни тот, ни другой так и не смогли взять в толк, отчего же могло оно произойти.
Несмотря на неприятный осадок, оставленный в нём описанной нами сценкой, Чичиков не отказался от завтрака, считая, что независимо оттого, как повёл себя его несостоявшийся товарищ по путешествию, ехать на пустой желудок глупо, и не мешкая принялся за порядком остывшие уже кушания. Брат Василий тоже пробовал было ковырять вилкой в своей тарелке, но еда, как надо думать, не шла ему в горло, и он приказал подать себе рюмку водки. Выказывая явственное беспокойство об брате и зная его склонность к меланхолии, он тем не менее решительно не понимал причин такого его поведения. Хотя мы, как нам кажется, вполне догадались о том, что же случилось с Платоном Михайловичем. Проснулся он, как и Чичиков, довольно рано и в несколько нервическом состоянии. Какая-то глухая досада ощутилась им где-то в глубине сердца, досада, причин которой он ещё не знал. Он подумал о предстоящей дороге, о тех бесчисленных вёрстах, которые предстоит ему проехать для того, чтобы посетить малознакомых и вовсе неинтересных ему людей, вести с ними пустые и ни к чему не ведущие разговоры, уставать от их общества, от неудобств, подстерегающих путника на наших российских дорогах, от самой дороги, в конце концов — для того лишь только, чтобы в конце пути стремиться, как к несказанной радости, к возвращению в родимый дом, бывший для него лучшим и наижеланнейшим местом на земле. «К чему это, если можно, и не уезжать из дому, оставаясь в этом дорогом с самого детства сердцу месте. К чему — если все впечатления, к которым стремишься, вместо новизны обдадут скукой и пошлостью. Нет, лучше уж никуда не уезжать», — думал Платон Михайлович, поглубже зарываясь в подушку. Он вспомнил о том, как суетился в последние дни, обо всех тех заботах, что проявил он о галстухах и воротничках, и ему стало не просто досадно, но горький стыд залил тогда его сердце, так что он даже вцепился зубами в край тёплого одеяла, коим укрывался. «Какая глупость, — думал он, — к чему всё это… Не хочу… Не хочу…» Затем пришла ему в голову мысль о том, что придётся объясняться с Павлом Ивановичем об отказе ехать с ним, что Чичиков вполне может принять это на свой счёт и обидеться. Но нежелание ехать было так сильно, что и это не остановило его. «Ну и пусть, — подумал он, — всё равно, всё к чёрту». И единственное его желание стало то, чтобы Павел Иванович поскорее уезжал. Сумятица в мыслях и в душе привели скоро к тому, что он погрузился в состояние, близкое ко сну наяву, и состояние это было приятно и принесло успокоение. Вот что, собственно, произошло с Платоном Михайловичем, и если бы мы хотели быть более краткими и описывать все душевные состояния наших героев одною фразой или одним-двумя словами, что нам кажется вовсе неинтересным, то мы попросту бы сказали, что Платон Михайлович — «перегорел».
Покончивши с завтраком, Павел Иванович собрался ехать; Василий Михайлович распорядился, чтобы из коляски убрали сундук с вещами брата Платона, и, расцеловавшись крест-накрест с хозяином, Чичиков покатил в удобной платоновской коляске, запряжённой сытыми гнедыми лошадьми, пообещав обернуться недельки в две-три. В кучерах у него был Селифан, и Петрушка сидел рядом с ним на козлах, гордо держа голову и, верно, почитая себя наилучшим украшением щегольской с красными спицами коляски. После того, как стало известно об отказе Платона Михайловича от поездки, Чичиков решил взять с собою своих людей, как более знающих его склонности и привычки. Новая коляска мягко огибала все случавшиеся неровности дороги, гибкие рессоры её покачивали Павла Ивановича точно на волнах мирного моря, баюкая бывшие в нём дурные мысли и впечатления от сегодняшнего утра. Он стал угреваться на уже почти вошедшем в силу солнышке, и мало-помалу настроение у него, так привыкшего в своей хлопотливой жизни к поскрипыванию колёс, мерному топоту бегущих лошадей, летящему над дорогой и дующему в лицо ветру, настроение его стало ровно, он умерил горевшую в нём пусть и небольшую досаду, и от бывшего осадка не осталось и следа, как не остаётся следа от грязной ноздреватой льдинки, тающей и плавящейся под лучами весеннего солнца.