очагу, под крышу, к семье — к милой жене и дочери Эльмире, самое имя которой начинается так же, как мое тайное имя — Эльдар.
А вот и она — стоит на крылечке нашей сакли! Схватил ее, поднял, прижал к груди. Настороженно всматривается, не понимая, почему этот дядя обнимает ее и радуется.
— Эльмирочка, доченька, не узнаешь? Да, впрочем, как тебе узнать! Ты ж была совсем крохотной, когда я ушел на войну… Что, хорошая? Чего испугалась? Я же твой папа!
— Папа? — удивляется ребенок. — Такой старый?
— Ну что ты, доченька, разве я старый!
— С бородой…
— Вот побреюсь, переоденусь, тогда увидишь, какой у тебя хороший папа. Тебя мама не обижала?
— Мама? Нет. Это я ее обижала…
Девочка нахмурилась.
— А почему, хорошая, ты обижаешь маму?
— Я не хочу обижать, но так выходит…
— Умница ты у меня!
— А ты пойдешь гулять со мной?
— Обязательно. И в лесочек пойдем.
— За шишками?
Так я встретился, познакомился и объяснился с родной дочерью.
Эльмира росла ласковой, понятливой, доброй, и, право же, я быстро перестал жалеть, что у меня нет сына.
Один аллах знает, как они жили без меня. Зулейха работала в колхозе не разгибаясь: возила навоз, пахала землю, а чаще лопатой копала, дрова колола для школы, стирала белье в детском доме, шила, вязала теплые носки, чтоб в базарные дни обменять на кукурузную муку… Даже после моего возвращения Зулейха не оставила колхозной работы, несмотря на все просьбы и даже угрозы. Была она вроде того азартного борца, что легко положил на лопатки противника и, не зная, куда девать избыток энергии и силы, тут же побежал вокруг аула… «Не могу! — говорила Зулейха. — Не могу! Руки просят работы. Понимаю, что руки огрубели, что потеряла, наверное, женственность и нежность, — ведь работа нелегкая и не очень чистая, беречь себя не приходится, но зато оплата чистая и совесть спокойная… Очень прошу, не обижайся!»
Сами понимаете, мог ли я обижаться на единственного человека, что искренне облегчает мое горькое одиночество, на мать моей дочери?! Горько было, что я постарел, обмяк, часто болею, ноги налились тяжестью, морщины стеснились на лбу, лучами просияли возле глаз… И вроде бы с удовлетворением, утешаясь, замечаю про себя, что вон и Зулейха хоть намного моложе меня, а тоже начинает поддаваться: пополнела, на лице бороздки морщин, руки шершавые.
— Постарел я, Зулейха, постарел…
— И вовсе нет! Просто устал и болен. Какая там старость!
— Даже дочка заметила…
Я ждал, что жена скажет: «Да и я сама постарела, дорогой!» Но, видно, все женщины одинаковы: нет у них сил признаться в этом.
— У тебя молодая любящая жена, — улыбнулась Зулейха.
— Спасибо! Ты добрая… Без тебя и трудно ж было б мне жить! Ничего, Зулейха! Вот поправлюсь, встряхнусь, устроюсь на работу, и заживем по-новому. Я теперь другим стал…
— Каким?!
— Разве не замечаешь?
А сам думаю: «Эх, знала б, что творится в моей душе!»,
— Нет, не замечаю. Какой был, таким и остался.
— Как это не замечаешь? Вот разговорчивым сделался…
— Ну конечно, это я заметила! Бывало, клещами слова не вытянешь…
— Зачем уж так преувеличивать, Зулейха!
— Да, сильно изменила людей война, дорогой…
Она была права. Печаль и горе войны, радость победы как бы сделали советских людей побратимами. Люди научились ценить жизнь и думать о ней стали шире, понимать ее многообразие, сложность, неповторимую прелесть…
…Почти год пролежал в своей сакле. И хотя еще не окреп как следует, решил подняться с постели. Стало стыдно: ведь Зулейха с трудом сводила концы с концами, хоть и не признавалась.
Случайно обнаружил, что жена тайком опустошила свой сундук: продала на сирагинском базаре свои наряды и украшения, лишь бы покупать для меня масло, баранину, сыр… Почти до слез тронула однажды и дочь: принесла из школы миску шурпы — похлебки и сказала: «Поешь, папа! Это очень-очень вкусно…» А ведь я заметил, что Эльмира и за обедом, дома, не ела досыта, старалась больше оставить для меня… Ну, мог ли я лежать в постели?! И, несмотря на просьбы Зулейхи не подниматься, оделся и на попутной арбе поехал в район.
Встретили там радушно, расспросили, посочувствовали: «Трудно живется? Да, да, дорогой, жизнь сейчас у всех еще нелегкая!» И предложили вернуться на прежнюю работу — инспектором районо. И тут же дали хлебные карточки на десять дней вперед.
Возвращался медленно, пешком, сияющий от радости: в хурджине лежали три испеченных в пекарне белых каравая, румяных, треснувших по краю, с хрустящей коркой. А какие вкусные! Не помню, когда еще ел хлеб с таким наслаждением. К стыду своему, по дороге сожрал полбуханки. Да, не всякий понимает, что такое хлеб и какова его цена. Недаром горцы относятся к хлебу, как к святыне, крошки не уронят на пол, не коснутся его ни ножом, ни кинжалом, а бережно разломят на ломти руками, оделят всех, кто присутствует, и обязательно помянут благодарным словом землепашца и добрую землю, на которой вырос этот хлеб. Радовались в тот день и Зулейха с Эльмирой, радовались и гордились мной… Жить семье стало гораздо легче. Да еще, разъезжая по аулам, я то и дело привозил в хурджинах масло, сыр, сушеные фрукты, орехи, муку — дары кунаков, у которых останавливался и которые старались поддержать беспомощного интеллигента, что не сеет и не жнет и в житницы не собирает, даже не имеет приусадебного участка, живет лишь по карточкам.
А вскоре карточки отменили. Жизнь налаживалась…
2
Абрикосовое дерево, посаженное по традиции Эльмирой возле школы, когда пришла она в первый класс, уже крепло, поднялось, приготовилось зацвести…
Моя девочка ходила уже в третий класс.
Я жил с вами, почтенные мугринцы, ел с вами хлеб свой насущный и не был, представьте, безразличен к тому, что за ветер и откуда продувает мою саклю, в каком месте протекает крыша над головой и где надо заделать щель. Да и народ вокруг стал иным, больше проверял на практике, думал, спорил, доказывал, смеялся. Словом, как говорится, понял: чтоб сделать масло, надо молоко трясти покрепче; ведь масло «сбивают»! И когда, укрупняя районы, соединили ваш животноводческий район с Кайтагским, садоводческим, мугринцы даже сочинили частушку: