Не скрою, была пора, когда искал вражеской пули, когда хотел стать мертвым Мутаем из Чихруги, что пал за правду. Но рядом погибали люди, нужные народу и полезные в жизни, погибали интеллигенты в очках, что до войны работали над научными проблемами и получили ученые степени; умирали простые люди, оставив без отца большие семьи, умирали безусые, еще не испытавшие пьяной сладости любви… А меня так и не взяла пуля!
Впервые я ощущал себя живой, нераздельной частицей своего народа и, казалось, заглянул на мгновение в будущее, что готовили гитлеровцы для горцев. Заглянул и ужаснулся.
С тех пор сердце горело, как налитое расплавленным металлом, я задыхался от ненависти. Весь гнев, всю ярость прежних неудач, горечь тяжелой судьбы я обрушил на врага моего народа. Сражался, не щадя себя, не думая о жизни, готовый умереть, как умирали тысячи безымянных героев… Но бывает же так: чего хочешь, то не сбывается, а чего меньше всего ждешь, то как раз и происходит…
Далеко от родных гор закончил я боевой путь — на Карпатах, в горячем бою за Дукельский перевал. Двое суток наша рота отбивалась от наседавшего противника, ожесточенного, как раненый зверь, верившего обещаниям Гитлера, что вот-вот появится новое, неслыханное оружие. К вечеру третьего дня от всей роты осталось двое: я и молодой русский парень из-под Курска, политрук. Мы перебегали по окопам и стреляли то из автомата, то из пулемета, чтобы стрелков казалось побольше. Тут враг обрушил на окопы шквальный огонь из минометов и даже пушек…
И я был убит.
Да, да, помню, что успел сказать «прощайте!» и канул в черное безмолвие.
Но вышло, что опять ошибся: очнулся на четвертый день в госпитале. Нас с политруком подобрали бойцы подоспевшего подкрепления…
Скитаясь по госпиталям из города в город, пролежал до конца войны. День Победы застал на госпитальной койке в Харькове. И тут внезапно пробудилось во мне желание выжить, выздороветь, вернуться в Мугри… Но и после войны еще долго штопали Мутая из Чихруги по госпиталям и лечебницам, а закончили — в санатории на Черноморском берегу…
Вы раньше вернулись, почтенные мугринцы, и помните, как встретили меня в ауле… Можно было подумать, что я Герой Советского Союза, — коврами и паласами устелили горцы дорогу, устроили митинг на перевале Хабкай. Ничего я не мог тогда сказать, слезы навертывались, мешали, да и горький комок стоял в горле и душил. Только и мог кланяться во все стороны и хрипло произносить: «Баркала!»[1] Да, народ сознавал, какого напряжения и жертв стоила эта война, и потому так радостно и так трепетно встречал каждого, кто возвращался. А возвращалось не так много. И тогда, глядя на восторженные, сияющие, благодарные лица людей, я вдруг впервые ощутил неодолимую потребность рассказать народу все без утайки… Удержала только мысль о неуместности такой внезапной исповеди: зачем омрачать радость народа и славу тех солдат, что беззаветно служили родине и прославили себя на весь мир?!
Простите, ненадолго прерву рассказ… Что-то холодно… Зулейха, ноги замерзли, накрой, пожалуйста, потеплее. Или грелку положи…
Надеюсь, разрешите немного передохнуть? Впрочем, вам, наверное, уже надоело мое повествование; должно быть, думаете: неужели ты не мог подохнуть без исповеди? Кому она нужна?.. Прошу, будьте снисходительны… Теперь уже недолго…
Часть третья
ДА, ЭТО Я,
МИРЗА ХАРБУКСКИЙ
1
Кажется, мне следует поторопиться. Не правда ли, дорогой Сурхай? Не утешай, не нужно, по глазам вижу, что хочешь сказать… Лучше налей-ка мне еще рюмочку! Выпью, даже если станешь запрещать: что- то холодно ногам и рукам, будто натягивают шкуру овцы, подохшей в мороз. Бр-р!.. Будь добра, Зулейха, поправь дрова в камине, чтоб жарче горели… Всю жизнь люблю жаркое пламя. Спасибо, любезный друг. Пью за здоровье мугринцев!.. Ого-го! Даже вроде обожгло что-то внутри, а по телу разливается блаженное тепло…
Так на чем я прервал рассказ? Да, да, правильно: когда вернулся домой. Благодарю, что напомнили. Память что-то слабеет…
Когда возвращался, была встреча в поезде… Только простучали колеса через реку Аксай, что за Гудермесом, и охватил меня трепет: начиналась родная земля, край мой бедный и суровый, край желанный, который не раз снился в мучительно долгие ночи на госпитальных койках. И сразу воздух в вагоне стал легким и свежим: привычным! Всматриваюсь через окно в бескрайние степи, в пустыри, земли, что веками терзает соль, жаждущие влаги и заботливого хозяина. И хозяин теперь нашелся: с предгорий двинулись в степь виноградники, сады, оросительные каналы. А вдали в прозрачной дымке синеют суровые скалистые горы, что подпирают небо… Мелькают на полустанках кирпичные строения, водонапорные башни, воздвигнутые с божьей помощью на костях правоверных еще белым царем в конце прошлого века… Дагестану ничего не досталось ни от могущественных предков, создавших некогда великие города Шам- Шахар, Урцеки, Семиндер, Дербент, позднее разрушенные иноземными нашествиями, ни от феодалов, ни от нарождавшегося капитализма: тут не было ни больших предприятий, ни богатых имений, ни дворцов с башнями и тайными переходами, ни банковских домов из железобетона, ни роскошных отелей на прекрасном песчаном берегу Каспия, ни старых санаториев, хотя здесь много лечебных грязей и горячих источников, ни игорных домов и казино, ни вилл, построенных принцами для своих любовниц…
Дагестан — это каменные сакли, тесно прижавшиеся друг к другу, будто в испуге, да саманные домики на равнине… Но вот появились за окном и новые станции, постепенно перерастающие в города с зелеными улицами, заводскими трубами, театрами и кино: вижу, мой край избавляется от нищеты, немощи и невежества. И радуюсь!
Надеюсь, почтенные мугринцы, вы поймете: говорю так не потому, что хочу вызвать сочувствие к своей судьбе. Никак нет! Хорошо ли, плохо ли, но жизнь прожил, и судить об этом — вам. Но представьте состояние человека, который всем существом своим ощутил, что молодость и зрелые годы израсходовал в бесплодных попытках восстановить оскорбленную честь и вернуть то, что ускользнуло безвозвратно. Понимать, что в этих попытках, подобно боевому барану, ты пытался лбом пробить гранитную стену. Сознавать, что простые, неграмотные горцы раньше поняли смысл инкилаба — революции, чем ты. С войны возвращаюсь с обновленной, омытой душой, хотя слаб и болен… Как говорится, не всегда жить в обиде и не всегда радоваться чужому горю: во мне ярко загорелся дух гражданина своей страны.
Стою у окна, вглядываюсь в людей, что суетятся на перронах и спешат поглядеть, нет ли среди возвращающихся родных и знакомых… Радость встреч, восторг, — да, да, я замечаю, что обычно скупые на проявления чувств горцы на этот раз не могут сдержаться.
— Да, большая радость у людей… А только многих недосчитаются, — сказал за спиной знакомый с детства голос, и холодок пробежал по спине. Я обернулся: да, это был он, Мирза Харбукский. Вернее, Омар, сын Мирзы. Но какое поразительное сходство! И рука невольно поднялась к козырьку: Омар был теперь полковником.
— Да, — отозвался я, стараясь не выдать волнения. — Многих, наверное, уже и не ждут…
— А тут вы неправы, солдат, — сказал он, вглядываясь в мое лицо. — Еще долго будут ждать и надеяться люди…
— Тщетные надежды.