германской нации хлеб насущный, германскому плугу — землю, а германской расе — господство над миром. И во имя этих невысоких целей гитлеровцы с варварской жестокостью, зверски расправлялись даже с мирным населением… Признаться, первое время такие сообщения я читал, скептически улыбаясь: мол, знаем, что такое пропаганда! Вообще, скептицизм очень удобная штука — надо только пожимать плечами да усмехаться, а чувствуешь себя умнее окружающих, проницательнее…
В разговорах нет-нет да стали прорываться горькие недоумения.
— Как же так?! — удивлялся горец. — Что же это делается?! Там у меня трое сыновей. Когда растил, клал под подушку шамасскую (дамасскую) саблю. Неужели и они показали врагу спину?! Неужели мы в радостях труда и строительства могли позабыть, что порох надо держать сухим?
Ну, а обыватели, которые даже у меня вызывали отвращение, — да, да, сейчас мне уже незачем лгать, — тайком злорадствовали: «А большевики-то, мол, отступают, рушится советская власть, скоро можно будет и лавочку открыть!» Притаившись, словно тараканы, ждали они захода солнца, темноты, ночи, чтоб выползти… Слухи, что гитлеровцы расстреливают всех большевиков и комсомольцев, пугали даже некоторых хакимов. Помните, был у нас в районе прокурор Хажи-Ражаб? Да, тот самый, колченогий, с придавленной, как тыква, головой, словно мать клала ему на голову в колыбели тяжелую дубовую доску… Он еще учил новобранцев скакать на коне и рубить лозу. Но сам так и держался в тылу…
Все меньше становилось мужчин в аулах.
Вам, почтенные, так и не довелось стать первыми выпускниками первой средней школы в нашем районе: все вы добровольно ушли на фронт из десятого класса. Ты, Хамзат, был тогда комсоргом школы и, выступая на прощальном митинге, удивил даже меня: говорил откровенно, горячо, от сердца, и многие, даже старики, смахивали слезу, слушая. Ты поднял дух матерей, вдохновил тех, кто шел с тобой, рассеял сомнения и страх, хотя враг приближался к нашим горам и фюрер рассылал приказы не ссориться с кавказцами, обещать независимость каждой национальности, чтоб облегчить захват труднодоступных для военной техники и солдат местностей… Глядя тогда на вас, почтенный Хамзат, я думал: вот что делает пропаганда! Идут на верную смерть, но не допускают даже мысли о поражении… И мне тогда почудилось, что передо мной стоишь не ты, а опять все тот же неистребимый, бессмертный комиссар в кожанке — Мирза Харбукский.
Вы можете спросить: «Но ведь и ты тогда выступал и говорил о защите отчизны; неужели ты лгал?!» Да, мой язык тогда лгал. В ту пору как раз с неожиданной, с яростной силой возгорелась давняя моя надежда на поражение советской власти и возможность воскреснуть вновь, подобно гяурскому Христу, сыну божьему… Вероятно, я все-таки был похож на тех обывателей, которых презирал. Но в отличие от них…
В ту самую пору стали появляться в горах листовки, которые, по слухам, гитлеровцы рассеивали с самолетов, как семена сорняков, или распространяли заброшенные врагом в горы диверсанты из сформированного фашистами батальона эмигрантов-кавказцев «Бергманн», что в переводе значит «Горец».
Листовки призывали горцев не помогать большевикам, объединяться, чтоб, как только гитлеровцы вступят на землю Дагестана, объявить его суверенным, независимым государством… Чекисты тщетно рыскали в поисках диверсантов… И рождались слухи, один страшней другого, будто враг уже где-то рядом, что в горах высажен десант молодых солдат — сыновей тех, кто скрылся от карающей руки большевиков в гражданскую войну, а с ними и горцы, что попали в плен, прошли у немцев особую подготовку и теперь взяли в руки фашистское оружие.
А немец и в самом деле был близко… Дагестан готовился к обороне. У Хасавюрта строили противотанковые рубежи. Ветер доносил туда запах гари и сажу от подожженных гитлеровскими бомбами нефтепромыслов Малгобека и Грозного. Бомбили немцы и Махачкалу, но бомбы отчего-то не взрывались, и поговаривали, что они начинены не взрывчаткой, а песком и в песке лежат записки: «Привет от немецких рабочих». Много было слухов и россказней, самых странных и противоречивых.
Примерно через год после начала войны меня почти насильно перевели из школьных учителей в районо инспектором. Теперь я разъезжал по аулам.
Однажды — если не изменяет память, летом сорок второго года — возвращался я из аула Чихруги, где умер слепой «дядя» Шапи, домой, в Мугри. И в местности Апраку, где когда-то пас баранту моего тестя Казанби, у самой опушки леса мне преградили дорогу какие-то вооруженные люди, одетые кто во что горазд.
«Неужели истребители?! — внутренне ахнул я. — Выследили! Попасться так глупо…»
По телу пробежали мурашки, будто от укола камфоры, когда разливается неприятно жгучее тепло. Но что делать? Пришпорить, огреть коня плетью, вырваться? Но впереди открытая дорога, меня легко подстрелят… Повернуть назад? Пока колебался, один уже схватил узду моего коня.
— Что, вырваться думал? Не выйдет! Слезай, приехали! Поговорить надо.
— Не о чем мне с вами говорить.
— Отставить разговоры! Спешиться, быстро!
— Я инспектор районо. Мне нужно срочно в район. Я буду жаловаться.
— Ха-ха-ха! Он будет жаловаться! Слышишь, Махамад: он будет жаловаться! — захохотал он, обращаясь к тому, кто держал коня. — Кому же будешь жаловаться, инспектор?
— Кому следует.
— На нас?
— Да.
— Ой-ой, до чего ж напугал! Прямо ноги трясутся… — Он смеялся, показывая желтые, мелкие, щербатые зубы; наверное, ел еще незрелые грецкие орехи. — А ну, слезай, пока не стащили, как мешок с мусором!
— Чего вам нужно от меня? Вот документы!
Зубоскал взял мои бумаги и стал просматривать их с наглым безразличием. Тут подошло еще несколько человек, и меня просто стащили с седла, хоть я сопротивлялся, угрожал, возмущался. Меня поволокли к лесу, в ту сторону, где поднимался столб дыма. Это на поляне в глубине леса горел большой костер, вокруг которого сидели люди в самой разношерстной одежде… Не скрою, впервые я ощутил страх — я испугался такого бесславного конца. Но, оказывается, еще не то ожидало меня…
Разглядывая людей у костра, вдруг увидал я бывшего районного прокурора Хажи-Ражаба, — да, да, того самого, колченогого и с головой, будто примятой в колыбели.
— Вот наша добыча! — подтолкнул меня тот, что похожим на нож штыком колол в руке орехи. — Много болтает, язык длинный. Может, прикажете укоротить?..
— Кто такой? — грозно нахмурил брови Хажи-Ражаб и выпятил, как утиный клюв, толстые губы.
— Я бывший батрак, работал учителем, сейчас инспектор по школам в районо. Я — Мутай из Чихруги.
— Коммунист?
— К сожалению, пока сочувствующий.
— «Сочувствующий», — с иронией повторил Хажи-Ражаб. — У кого батрачил?
— У бывшего партизана Казанби из Мугри.
— Мутай из Чихруги, говоришь?
— Да, это я.
— А-а, что-то припоминаю… Погоди, это не ты женат на дочери Казанби?
— Да, я.
— Помню. А не ты ли на сходке обличал своего тестя?
— Да, да, это был я. Это в меня тогда стреляли.
— Всыпать этому сукину сыну, да так, чтоб месяц не мог сидеть. Пусть знает, крыса конторская, кто мы такие! — крикнул бывший прокурор.
— Какое имеете право так поступать?! Я честный человек.
— За честность добавьте ему еще. Да погорячее! Ха-ха-ха!
Мои протесты, мои крики о помощи потонули в хохоте этих людей, что с таким аппетитом жрали огромные куски вареного мяса; от одного запаха у меня закружилась голова: ведь утром, на поминках Шапи, я только выпил полкувшипа айрана и съел кусок лепешки. И хотя жил я в достатке, но давно не видел